Может ли творческий ум обращаться за вдохновением к плодам чужого ума? Иначе говоря, каковы отношения между оригинальностью и культурными влияниями?
Князь Пётр Андреевич Вяземский пишет в своём «Фонвизине», что Дидро, в бытностью свою в Петербурге, на одном обеде у графа Григория Григорьевича Орлова, в присутствии петербургских литераторов, «говорил через переводчика Майкову, не знавшему никакого иностранного языка, что особенно его сочинения желал бы он прочесть, ибо они должны быть чисто творческие, без всякой примеси общих форм и понятий».
Дидро искал оригинальность в невежестве. Но Майков в литературе был посредственность и оригинален разве только тем, что перевёл «Военную науку» Фридриха Великого и «Меропу» Вольтера, не зная французского языка.
Гений и оригинальность, делает вывод Вяземский, нуждаются в диалоге и заимствованиях.
Кажется, всё верно. Но на ум приходит культурная замкнутость той же классической французской литературы, сохранявшаяся до 70-х годов XIX века. Характерно замечание Тургенева: «Великое горе Золя в том, что он никогда не читал Шекспира».
Непонимание и неприятие французами чужого выводило Ивана Сергеевича из себя. «Скажите, ради бога, — писал он Анненкову по поводу французских суждений о себе самом, — почему же это непременно надо быть ослом даже и гениальному французу, как только он потянет носом другой воздух…»
Тургенева удивляла и раздражала национальная кичливость французских писателей, их культурная замкнутость и обособленность. То, что выходило за пределы Франции, их просто не интересовало. В беседе с Виктором Гюго Тургенев убедился, что французский гений «ровно ничего не видит в сочинениях Гёте».
— Как-то раз, — рассказывал Тургенев, — у нас в разговоре с ним зашла речь о Гёте. Гюго резко отрицал гений Гёте и отозвался презрительно о «Фаусте». У меня тогда мелькнула мысль: а читал ли он «Фауста»? Я осторожно задал ему этот вопрос, и он ответил решительным тоном: «Никогда не читал, но знаю так, точно я сам его родил».
Гаршин передаёт другой рассказ Тургенева о том, «что Гюго однажды отнёсся слишком скептически к немецкой драматургии и безапелляционно заявил, что Гёте написал всего одну порядочную драму — „Валленштейн“, но и та ужасно скучна». На скромное замечание относительно его ошибки в данном случае поэт Франции возразил, что он «этих немцев никогда не читает». Ту же историю с небольшими вариациями слышал Минский: «Когда я ему заметил: „Maitre (учитель), лагерь Валленштейна написан не Гёте, а Шиллером“. — „Ну, это всё равно, — отвечал мне Гюго. — Шиллер или Гёте — это одного поля ягоды, но, поверьте мне, что я, не читавши, знаю, что мог сказать и сказал Гёте, или что мог написать Шиллер!“»
Чтобы несколько восполнить столь чудовищное невежество своих коллег по писательскому ремеслу, на традиционные обеды с Флобером и братьями Гонкур «русский варвар» являлся с томиками Гёте, Пушкина, Суинберна и Теккерея, знакомил французских писателей с красотами чужих литератур, переводил на ходу с английского, немецкого, русского на французский.
Всё это склоняет меня к мысли, что для гения культурный диалог — вещь полезная, но не обязательная.
О современности
Поговорить о современности меня подтолкнуло чтение Нобелевской лекции Октавио Паса и его же эссе «Перевёрнутое время».
Всякая культура, любая цивилизация зиждется на своём имени, как на краеугольном камне, в имени она самоутверждается и определяется. Обыкновенно такие имена давали, дабы противостоять напору времени; они напоминали об устоявшихся идеях и образах, которые мнились вековечными, — о религии (христианские, мусульманские страны), священном месте (Поднебесное царство), культурно-расовом превосходстве (эллинство), историческом предназначении (Священная Римская империя германской нации) и т. д.
Имя делит мир надвое: на наших и не наших. Для грека, римлянина или китайца неполноценность чужака состояла в том, что он — варвар, для христианина или мусульманина — в том, что он придерживается другой веры. Наша культура тоже делит мир надвое, но впервые в истории не на основе какого-то «вечного», вневременного принципа, а на основе самой изменчивой вещи — времени. Мы делим общества на современные и несовременные — «архаические», «традиционные», «отсталые», «слаборазвитые». С XVII века африканец, индеец и азиат для европейца неполноценны по причине их «дикости», закоснелости в прошлом, истории.
Но что же такое современность? Термин этот неоднозначен и условен. Мы называем себя современными людьми и современным обществом. Но это чистой воды самозванство. Современностей столько, сколько обществ и цивилизаций. Своя современность была у античности и Средневековья, своя есть у нынешних аборигенов Южной Америки и Австралии и Сибири, которые вовсе не считают себя отсталыми. Если кто не знает, этноним «чукча» означает — «настоящий человек», по сути, тот же эллин. Так что анекдот про чукчу, который считал Ленина соплеменником, ибо вождь мирового пролетариата «шибко умный был», на Чукотке совсем не анекдот, а рабочая гипотеза.
Тем не менее, современность — понятие западное, его нет ни в какой другой культуре. Запад отождествил себя со временем, и ныне нет иной современности, чем современность Запада. Причина проста: у других цивилизаций понятие о времени не имеет ничего общего с западным, а традиции, прошлое (особенно священное прошлое) имеют неизмеримо большую ценность, чем современность. Только западноевропейская культура понимает историю как последовательный, необратимый процесс, и понятие современности явилось побочным продуктом этой теории времени.
Истоки представлений о современности лежат в христианстве, хотя, в сущности, это полный разрыв с христианской доктриной. Христианство распрямило циклическое время язычников в линию: история не повторяется, у неё есть начало и конец. Мирское время подвластно вечности и после Страшного суда целиком растворится в ней: его не будет. Вечность есть полнота времени — прошлого, настоящего и будущего — в Божественном бытии.
Но у христианского богословия была одна червоточина — доставшаяся в наследство от античности философия с её приматом разума, интеллектуального исследования, которая неизменно вступала в противоречие с библейской картиной бытия и откровением Божиим. Спор разума и откровения сотряс и мусульманский мир, но там победа осталась за откровением — умерла философия, а не Бог, как на Западе. В этом причина того, что ислам, при всей схожести его восприятия времени с христианским, не произвёл ревизию вечности.
Иное дело — Запад. Идея современности родилась с осознания того, что противостояние Бога и бытия, вечности и времени, разума и откровения совершенно неразрешимо. Иначе говоря, современность началась с размежевания с христианским средневековьем. Современность — это разлад, отталкивание, бесконечная изменчивость. На место целостного разума Троицы европейские мыслители водрузили разум рефлектирующий, критический, единственный принцип которого — критический анализ всех принципов. Сама его природа обязывает философский, научный разум признать собственную изменчивость и открытость переменам. Понятно, что вневременной принцип христианской вечности был отвергнут им немедленно — и время устремилось в бесконечное будущее. Вместо вечности современный человек выбрал время мирской истории, ведущее, как предполагалось вначале, к всеобщему благоденствию. Преклонение перед завершённым совершенством вечности сменилось жаждой бесконечного прогресса. А субъектом истории теперь стала уже не индивидуальная душа, нуждавшаяся в спасении, а весь человеческий род или отдельные его группы — «цивилизованные» нации Запада, пролетариат, белая раса, арийцы и т. д.