Честно говоря, Гогену в это время вовсе не угрожала голодная смерть. Большая семья Пау"уры всегда была готова уделить новому зятю корзину овощей или свежую рыбу из лагуны. Частенько приглашал его к столу французский поселенец Фортюне Тейсье, который очень хорошо к нему относился. И, однако, нет никакого сомнения, что Гоген недоедал, предпочитая ходить голодным, чем унижать себя попрошайничаньем, хотя болезнь требовала, чтобы он тщательно следил за собой. Хуже всего то, что из-за безденежья он не мог обратиться к врачу. В поисках выхода Гоген отправил одно за другим три письма своим самым близким друзьям, то есть Эмилю Шуффенекеру, Шарлю Морису и Даниелю де Монфреду, умоляя их выручить его. Причем в каждом письме он, с учетом характера и возможностей адресата, точно указывал, на какую помощь надеется.
Сентиментальному и простодушному хлопотуну Шуффу он писал в апреле: «Я уже задолжал на Таити тысячу франков и не знаю, когда получу еще денег. Нога болит, а моя отнюдь не стимулирующая диета состоит из воды, на обед — хлеба и чая, чтобы расходы не превышали ста франков в месяц… В борьбе, которую я веду уже много лет, я никогда не получал поддержки. Мне скоро пятьдесят, а я уже конченый человек, не осталось ни сил, ни надежд… Во всяком случае, я утратил последнюю гордость. Никто не поддерживал меня, все считали меня сильным. Сегодня я слаб и нуждаюсь в поддержке»[165]. Говоря о «поддержке», Гоген подразумевал ежемесячное пособие от известного Шуффу богатого графа, который уже много лет платил Шарлю Филижеру и Эмилю Бернару сто франков в месяц за преимущественное право покупать их лучшие картины.
Письмо неисправимому ветрогону Морису было еще мрачнее, так как Гоген написал его месяцем позже, а за это время ему стало хуже: «Я лежу, сломанная нога дико болит. Появились глубокие язвы, и я ничего не могу с ними сделать. Это отнимает у меня силы, которые больше, чем когда-либо, нужны мне, чтобы справиться со всеми неприятностями… Ты должен знать, что я на грани самоубийства (конечно, глупый поступок, но неизбежный). Окончательно решусь в ближайшие месяцы, все зависит от того, что мне ответят и пришлют ли денег». Зная все слабости и все затруднения Мориса так же хорошо, как свои, Гоген далее ограничился вопросом, насколько подвинулась «Ноа Ноа», и напомнил своему сотруднику, чтобы тот, когда будет продана книга, не забыл прислать ему половину гонорара. Письмо заканчивалось суровым призывом: «Поразмысли обо всем этом, Морис, и отвечай делом. Бывают горькие времена, когда от слов никакой радости».
И наконец в июне Гоген обратился к методичному и добросовестному Даниелю де Монфреду, прося помочь с замыслом, который созрел у него в бессонные ночи. В принципе план был простым и превосходным. Даниель должен учредить своего рода закупочное общество, пригласив пятнадцать любителей искусства, каждый из которых обязуется покупать в год по одной картине Гогена; цена весьма умеренная — сто шестьдесят франков. Чтобы проект выглядел еще более заманчивым, членам общества предлагалось вносить свой годичный взнос по частям — сорок франков ежеквартально. Картины распределяются по жребию. Для Гогена главным преимуществом этого плана было то, что закупочное общество могло приступить к делу незамедлительно. Даниелю нужно только распределить полотна, возвращенные Леви, и собрать членские взносы. Картины для ежегодного распределения и дальше будут поступать заблаговременно. Вполне оправдана досада, с которой Гоген добавлял: «Черт возьми, я не запрашиваю слишком много! Буду получать всего двести франков в месяц (меньше того, что зарабатывает рабочий), хотя мне скоро пятьдесят и у меня есть имя. Нужно ли напоминать, что я и раньше никогда не продавал дряни и не собираюсь делать этого теперь. Все присылаемые мною картины, как и прежде, будут на уровне выставочных. Если я теперь мирюсь с жизнью в нищете, то лишь потому, что хочу всецело заниматься искусством».
Почта оборачивалась между Таити и Европой все так же медленно, и по-прежнему на линии Папеэте — Сан-Франциско ходила одна шхуна в месяц. Поэтому Гоген еще не получил ответов, когда невыносимые боли заставили его лечь в больницу в Папеэте, хотя он знал, что не сможет оплатить лечение, стоившее 9,90 франка в день. Это было в разгар июльских празднеств, смех и гам с танцевальной площадки и из увеселительного парка доносились в общие палаты, не давая спать пациентам. Круто падающая кривая здоровья Гогена, который пять лет назад сам пил и гулял 14 июля, можно сказать, достигла дна…
Как и какими средствами врачи поставили его на ноги, остается загадкой. Во всяком случае, уже через две недели он настолько оправился, что преспокойно выслушал брань казначея больницы и, так и не заплатив, уехал домой.
Восстановленные силы Гогену весьма и весьма пригодились, потому что на все три призыва о помощи он получил крайне неутешительные ответы. Попытка Шуффенекера убедить графа, что картины Гогена стоят вровень с полотнами Филижера и Бернара, потерпела крах, меценат ограничился подачкой в несколько сот франков. Руководствуясь самыми лучшими намерениями, Шуфф попытался исправить дело — составил адресованную Академии художеств петицию о государственной пенсии Гогену и стал собирать под ней подписи известных художников и критиков. Эта блестящая мысль осенила также Мориса, с той лишь разницей, что он прямо пошел к директору Академии Ружону. Как ни странно, Ружон, хотя он вряд ли успел забыть резкий выпад Гогена в газете, обещал сделать все, что в его силах, — и послал ему по почте в качестве «поощрения» двести франков. Все это выглядело как унизительное публичное попрошайничанье, и, вне себя от гнева и стыда, Гоген тотчас отправил деньги обратно. А когда пришло письмо Даниеля, оказалось, что он, в противоположность Шуффу и Морису, не проявил достаточного усердия и не успел еще завербовать ни одного члена в закупочное общество. Впрочем, он вообще сомневался, что этот план можно осуществить.
Словом, как и в 1892 году, Гоген должен был искать какой-то источник дохода на Таити. А здесь возможностей не прибавилось; разве что бросить живопись и поступить на службу в лавку или какое-нибудь правительственное учреждение в городе. Но этого ему меньше всего хотелось, и Гоген, несмотря на все прежние неудачи, решил попробовать уговорить состоятельного адвоката Гупиля, чтобы тот заказал ему портрет. Как раз в том году Гупиль достиг зенита своей блестящей карьеры; мало того, что он отлично заработал на деловых операциях, — соединенные королевства Швеции и Норвегии назначили его своим почетным консулом. Можно было надеяться, что он настроен великодушно. Был еще один превосходный повод начать с него: они с Гогеном были соседи. Великолепная усадьба, где жил, купаясь в роскоши, консул Гупиль, стояла посреди большого парка в европейском духе, с пышными клумбами, стрижеными газонами и слепками со знаменитых греческих статуй, разбитого в северной части Пунаауиа, всего в четырех километрах от скромной бамбуковой хижины Гогена. (Усадьба сохранилась до наших дней; правда, она пришла в запустение.)
Уже по статуям было видно, что консул Гупиль решительно предпочитает классическое искусство, и лишь с большой неохотой он поддался на уговоры Гогена и заказал ему портрет. Однако сам он, насмотревшись на карикатурные портреты Гогена и боясь стать посмешищем, отказался позировать. Вместо этого Гупиль принес в жертву свою младшую дочь, девятилетнюю Жанну, по молодости лет не понимавшую, что ей грозит. Получился очень реалистический портрет на гладком розово-лиловом фоне, как на картине, изображающей обнаженную Анну. (Экспонируется теперь в музее Одрупгорд под Копенгагеном.) Консул Гупиль был приятно удивлен и на радостях тотчас нанял Гогена учителем рисования для своих четырех дочерей, которым он стремился дать хорошее европейское образование; тогда это означало уроки рисования и живописи, обучение игре на пианино и иностранным языкам. Правда, Гоген представлял себе меценатство несколько иначе, но у должности учителя были свои преимущества, а дочери адвоката оказались милыми и воспитанными. Кстати, старшую, как и дочь Гогена, звали Алиной, и лет ей было столько же — восемнадцать[166]. Вероятно, это тоже примиряло его с новой, непривычной ролью, но главным преимуществом было то, что хозяева часто приглашали Гогена отобедать с ними, а в доме консула Гупиля даже в будни на стол подавали поразительно много изысканных блюд и хорошие вина.
Хотя вино и роскошные яства требовали от консула пристального внимания, он еще поспевал развлекать гостей оживленной беседой. К сожалению, из-за склонности адвоката читать длинные лекции, едва разговор касался какого-нибудь из его любимых предметов, беседа часто получалась несколько односторонней. Об этом выразительно говорит запись, сделанная одним гостем:
«За десертом он с пафосом объявил:
— Человеку в его земной жизни надлежит выполнить три главных долга. Передайте мне вино, мерси!
Все внимательно слушали.
— Пожалуйста, назовите их нам.
— Охотно. Прежде всего, мужчина должен быть отцом. Бездетным холостякам вообще незачем жить. Я бы обложил большим налогом каждого мужчину старше двадцати лет, у которого нет сына или дочери. Во-вторых, его долг пахать и возделывать землю, заставлять ее плодоносить. Хотя бы сажать деревья. Возьмите меня! Я разбил этот сад, все здесь принялось и выросло на моих глазах. Выполняя этот долг, я обострил свой ум для моего основного занятия. Третье, последнее требование — мужчина должен написать книгу, плод зрелой мысли в зрелом возрасте, он должен зафиксировать свои знания и опыт в той или иной форме, чтобы они принесли пользу
— А какие обязанности у женщины? — позволили мы себе спросить.
— Держать в порядке дом, сударь, растить детей, быть доброй женой и хорошей матерью, не лезть в политику и штопать платье»[167].
Воззрения Гогена в общем по всем пунктам совпадали с взглядами консула Гупиля, и он неплохо отвечал идеалу, который нарисовал адвокат. Казалось бы, они должны хорошо ладить между собой. К сожалению, Гоген привык сам быть центром внимания, ему трудно было мириться с мизерной ролью почтительного слушателя и подголоска. И уж совсем невозможно было молчать, когда консул Гупиль принимался разглагольствовать об искусстве. А затем Гоген допустил и вовсе непростительный промах: он стал спорить с хозяином. Разумеется, Гупиль быстро охладел к нему, и Гогену оставалось только уволиться.
Вероятно, хороший стол привел к тому, что за два-три месяца работы у консула Гупиля здоровье Гогена заметно улучшилось. В конце октября 1896 года его полное исцеление казалось только вопросом времени. Вместе со здоровьем к нему вернулись душевные силы, а с ними и творческая энергия, которая нашла себе довольно своеобразный выход: он вылепил из глины несколько больших статуй и, явно потешаясь над аристократическими замашками консула Гупиля, поставил их как и он, у себя в саду. Но этим сходство ограничивалось, потому что скульптуры Гогена были далеки от классических образцов. Самые удачные изображали бегущую обнаженную женщину и львицу, играющую с львенком. Обе статуи, каждая по-своему, вызвали сильный интерес в Пунаауиа. Таитяне шли отовсюду посмотреть на диковинного зверя; в отличие от них католический священник, патер Мишель, замечал только греховную наготу женской фигуры. До посвящения в сан патер в молодости служил в армии унтер-офицером; он и теперь был настоящим бойцом[168]. Гоген должен немедленно убрать гнусную статую или хотя бы одеть ее, не то он уничтожит ее своими руками! Кажется, на этот раз Гоген был рад тому, что в области есть свой жандарм. Он тотчас послал за блюстителем порядка, который, чувствуя себя довольно неловко, принужден был объяснить негодующему патеру, что закон на стороне Гогена. Если священник выполнит свою угрозу, — это будет считаться нарушением неприкосновенности жилища, и художник вправе обратиться в суд. С того дня патер Мишель не упускал ни одного случая заклеймить греховное и богопротивное поведение Гогена. В итоге многие местные католики не смели больше знаться с Коке. Хорошо еще, что Пау"ура была протестанткой.
Приподнятое настроение Гогена не омрачалось и тем, что Пау"ура уже давно ждала ребенка и почему-то не хотела от него избавляться. В ноябре он юмористически сообщал Даниелю: «Скоро я стану отцом метиса, моя прелестная дульсинея вознамерилась снестись». Пау"ура родила перед самым рождеством, но ребенок — это была девочка — оказался слабым и болезненным и через несколько дней умер[169]. Рождение дочери оставило след в творчестве Гогена. У нас нет документальных доказательств, но можно не сомневаться, что именно это событие вдохновило его, когда он написал две похожие друг на друга картины, изображающие вифлеемские ясли, таитянскую мать и новорожденного младенца. (Обе датированы 1896 годом, одна, «Те тамари но атуа», висит в Новой Пинакотеке в Мюнхене, другая, «Бе Бе», — в ленинградском Эрмитаже.)