В тот год мы очень хорошо заработали – сказалась хорошая организация труда, да и квалификация уже у нас была приличная. В бригаде были и новички – Борис Дымов, Александр Барашкин, Геннадий Попов – все кандидаты химических наук, сотрудники НИХИ (Научно-исследовательского химического института) при ЛГУ. Их привел Виктор Тезиков. Ребята были отличные, мы с ними крепко подружились. Барашкин хорошо пел, особенно нам нравилась в его исполнении песня Городницкого про жену французского посла, которую он услышал впервые от самого автора. Барашкин, окончив химфак, поехал преподавать в школу в Замбию, где с ним приключилась замечательная история. В посольстве СССР в столице Замбии Лусаке его инструктировали на все случаи жизни. Среди прочего, ему объяснили, что в честь нового преподавателя в школе, где учителями были американцы, французы, англичане и еще бог знает кто, обязательно устроят приём. На приём нужно будет принести бутылку водки «Столичной», которая была нашей национальной гордостью, сравнимой разве что только со спутниками и космическими кораблями «Восток» и «Союз».
Барашкин, никогда до этого не бывавший на светских приёмах, совершенно обалдевший от языкового шока и вообще от необычной обстановки и от того, что выпить не дают, достал заветный сувенир и преподнес директору школы. Тот потребовал, чтобы русский гость показал, как пьют этот волшебный напиток русские. Наш герой понял его буквально, налил до краев фужер для вина и одним глотком выпил. Толпа учителей и их жен на приеме замерла – все ожидали, что он немедленно упадет и умрет на их глазах от такой явно смертельной дозы хотя и лучшего в мире алкоголя. Нужно сказать, что Барашкин был здоровенным парнем, под два метра ростом, с кудрями, соответствующими его фамилии, в очках. Видимо, у его новых коллег был такой испуганный вид, что Барашкин совершил неожиданное для себя – откусил кусок стеклянного фужера и сжевал его. Затем еще откусил и снова сжевал. «Как это у меня получилось, я не знаю, но никаких порезов и ранок не было», – говорил нам стеклоед. С того памятного приёма школа, в которой преподавал Барашкин, стала местом притяжения дипломатического бомонда из Лусаки. Под разными предлогами посольские из разных стран приезжали инспектировать эту школу. После инспекции обязательно устраивался фуршет, «гвоздем» которого был смертельный номер «русского медведя», закусывающего водку стеклянным фужером. Не знаю, насколько эта история правдива, но когда мы возвратились из Хабаровска в Ленин-град, то имели возможность убедиться в подлинности способностей нашего товарища. Заработав по тем временам бешеные деньги – по две с половиной тысячи рублей за сезон, банкет с жёнами мы тогда закатили в ресторане гранд-отеля «Европа», сняв одну из бывших тогда в нем «кабин» – отгороженный тонкими стенками и плотными шторами небольшой зальчик на десять-двадцать человек. В соседней «кабине» что-то отмечала со своими друзьями Эдита Пьеха. Когда мы уже порядком нагрузились, кто-то вспомнил про необычный талант Барашкина. Лена до сих пор с содроганием вспоминает, как он схрумкал фужер, оставив только ножку.
Это было, пожалуй, самое скучное и бездарное – в смысле строительства – лето. По какой-то причине наша обычная команда не собралась куда-либо, и я зашёл в штаб ССО ЛИТМО – Ленинградского института точной механики и оптики, который располагается у Сытного рынка, договорился, что поеду с одним из их отрядов в Гатчинский район Ленинградской области. Село называлось Тихковицы, жили там в основном финны или ингерманландцы. Жили чисто, спокойно, разводили свиней, а стройотряд строил им свинарники. Удивительное дело, но свинарники строили из брёвен. Брёвна пилили вручную пилами – на весь отряд была только одна бензопила «Дружба», с которой управлялся только я – студенты не умели с ней обращаться. В брёвнах топорами вырубали пазы, ставили деревянные же стойки и собирали из брёвен стены. Такой свинарник сгнивал от агрессивной среды за три года, его сносили бульдозерами и строили новый. Я спросил бригадира свинарей, спокойного, неулыбчивого финна, – почему не строят кирпичных свинарников, они простоят десять лет минимум, а стоимость ненамного больше. Ответ меня поразил: «Нам не дают денег на хороший свинарник – экономят, а то, что за десять лет на строительство новых деревянных свинарников уходит в три раза больше средств, это районное и областное начальство не беспокоит». Такова была система социалистического ведения хозяйства. Что-то я этим летом заработал, конечно, но радости от примитивного характера труда и его бессмысленности не было. Ведь рядом был огромный промышленный город, и построить свинарник из панелей или кирпича можно было бы даже быстрее, чем из дерева. Я даже никого не запомнил и не подружился, песен эти студенты не пели, работали лениво.
Под таким названием В. М. Дильман на базе ИЭМ АМН СССР организовал в 1976 году симпозиум, который был первой в моей жизни международной конференцией, где я делал доклад. В симпозиуме принимали участие такие известные ученые, как И. Беренблюм и Г. Ригл (США). Из Москвы приехал Илья Аркадьевич Аршавский, которому уже тогда было за восемьдесят лет. Он был классиком отечественной возрастной физиологии и держался патриархом, что ужасно раздражало В. М. Дильмана. Разговорного английского языка я толком не знал, хотя читал много специальной литературы на английском и, конечно, существенно продвинулся в этом. Впрочем, все мы, включая В. М. Дильмана, плохо говорили – сказывалось отсутствие языковой практики. Однако проблема решалась просто: конференции проходили на двух языках, русском и английском, приглашались переводчики-синхронисты. Как правило, это были медики или биологи, часто даже профессора, которые хорошо знали английский язык. Это была хорошо оплачиваемая и престижная работа, и хорошие синхронисты были на вес золота. Но они работали на самом заседании, а нужно было встретить зарубежного гостя, доставить и поселить его в гостинице, сводить в музей или по городу, «поужинать его», наконец. Конечно, в Институте был Международный отдел, где были переводчицы, помогавшие во всех этих делах, но ведь и самим нужно было учиться общаться! Было очень стыдно за свой корявый английский язык, но, удивительно, объяснялись мы со своими зарубежными гостями довольно активно. И они нас понимали! Как сказал кто-то из них: «Ваше знание английского языка намного превосходит знание нами русского языка», – что было совершеннейшей истиной.
Марине Остроумовой и мне был поручен американский ученый Гейл Ригл из Мичиганского университета в Анн-Арборе, штат Мичиган. Он работал с профессором Джоном Мейтесом, крупным специалистом по физиологии репродуктивной системы при старении и раке. Мы встретили Ригла в аэропорту, возили из гостиницы на конференцию и в Институт и вообще опекали. Ригл был лет на пять старше меня, симпатичным и обаятельным человеком. Нам с Мариной он очень понравился. Незадолго до конференции Ригл опубликовал работу, в которой приводил доказательства существования феномена возрастного повышения порога чувствительности гипоталамуса к торможению в адаптационной и репродуктивной системах[46]. Мы с гордостью показали свои данные, опубликованные, увы, пока только на русском языке. Но донести до него свои результаты мы сумели. Более того, выяснилось, что мы продвинулись значительно дальше нашего нового американского друга, поскольку уже исследовали роль различных нейромедиаторов, рецепторов к стероидным гормонам в механизмах этого процесса. Ригл восхищенно цокал языком, когда мы с Мариной с энтузиазмом показывали, как здорово мы все это «раздраконили».
Спустя год-два стали выходить работы нашего друга, из которых следовало, что наши «посиделки» с ним не пропали даром, однако вот процитировать хотя бы одну нашу работу, где этот подход был использован, он почему-то забыл… Потом я с подобными ситуациями сталкивался часто и наконец-то понял (с большим опозданием), что этот «модус» вообще-то обычен в науке. Самое ценное – новые идеи, и если хочешь держаться «на плаву», получать гранты и вообще выживать в науке, то нужно делать приоритетные работы. А какой там приоритет, если уже кто-то на эту тему написал. Изоляция, в которой пребывала советская наука, в основном предопределялась этими самими правилами, установленными для «внутреннего пользования», всеми этими актами экспертизы, «полосами препятствий» при оформлении статьи и подготовке ее для публикации в зарубежном журнале.
Помнится, похожая история произошла с Валерием Окуловым. Он тогда делал докторскую диссертацию по кейлонам – ингибиторам клеточной пролиферации. Один из лидеров проблемы в те годы норвежский профессор Олаф Иверсен из Осло опубликовал какую-то работу, в которой не сослался на данные Валерия, опубликованные за год или два до того. Валерий, хорошо знавший очень уважаемого научным сообществом Иверсена лично и уверенный в его порядочности, написал ему письмо, где указал на это. Ответ Иверсена нам принес показать Валерий. «Дорогой коллега, – писал почтенный профессор, – если Вы хотите, чтобы Ваши работы знали и цитировали, их нужно писать и публиковать не на норвежском или русском языках, а на английском».
Осенью 1977 года произошло событие, которое в очередной раз изменило мою судьбу. Владимир Михайлович Дильман вызвал своих сотрудников – Марину Остроумову, Юрия Боброва, Льва Берштейна и меня. Сказав, что мы все молодцы, хорошо работаем и пора думать о докторских диссертациях, он велел нам подготовить проекты аннотаций диссертаций, как мы их сами видим. Ключевой идеей каждой диссертации был порог чувствительности гипоталамуса к регулирующим сигналам при старении и раке, причем гомеостат у каждого был свой: адаптационный – у Остроумовой, энергетический – у Боброва, тиреоидный – у Берштейна и репродуктивный – у меня. Я недели за две составил «реестр» всего сделанного по проблеме, написал, как мне казалось, логичный план всей диссертации, добавив в него то, что было ещё в работе или нужно было доделать. Составил список уже опубликованных статей и тезисов докладов, дополнил теми, что были направлены в печать. Отдельно наметил план статей, которые обязательно нужно будет написать в ближайшее время. Материала набиралось очень много. Поинтересовался у Марины и Юрия, как движется работа над аннотацией у них. «Что ты, мы еще и не начинали писать, других дел полно» – такой был ответ. В лаборатории экспериментальных опухолей было правило: если Н. П. что-либо поручил, то сделать нужно было «вчера», то есть в максимально сжатые сроки. Я показал план своей диссертации Марине Остроумовой – она отозвалась одобрительно. Наконец, прихожу к Владимиру Михайловичу, говорю, что его указание выполнил – вот план диссертации. Он смотрит, что-то помечает, спрашивает, уточняет. «Очень хорошо! Солидно, концептуально, большой материал, логичный план, но нужно кое-что доделать и поставить дополнительные эксперименты для цельности картины», – говорит Дильман. Я, ободренный таким мнением Владимира Михайловича, спрашиваю о том, какие опыты, по его мнению, нужны. Выясняется, что практически всё, что ему хотелось бы видеть, уже делается, а что не начато, можно реально сделать за год-полтора. По всему выходило, что года через два можно будет выходить на защиту.
Итак, «цели ясны, задачи определены», как говаривал Никита Сергеевич Хрущев. Я энергично принялся за работу. Заканчивалась целая серия опытов по изучению влияния бигуанидов, пептидов и ряда других препаратов на развитие опухолей в различных моделях канцерогенеза. Я обрабатывал результаты, сразу писал статьи, отдавал, как обычно, на проверку Дильману, не забывая включать его в число соавторов. Обычно он проверял быстро – максимум, держал статью неделю. Писать статьи мы все умели неплохо. Замечания сводились, как правило, к акцентированию какой-либо интересной находки, фрагмента работы, более убедительной формулировке выводов, что всегда было полезно для статьи и с благодарностью принималось. Я работал как заведенный, статьи писались легко, логично заполняя пропуски и недостающие звенья в подробно написанный и одобренный шефом план. Написав очередной опус, я отдавал его на проверку и спрашивал, смотрел ли он отданную ранее работу. «Ещё не успел, но обязательно посмотрю скоро», – отвечал Владимир Михайлович, улыбаясь. Он писал очередную книгу, был очень занят, лаборатория была большая, другие сотрудники тоже не бездельничали – нагрузка была огромная, поэтому никакого беспокойства у меня несколько затянувшаяся задержка не вызывала. У меня была своя лаборантка, помогавшая мне в больших опытах на животных. Как-то на очередном собрании в пятницу, когда обычно обсуждались все лабораторные дела, докладывалось о ходе исследований по той или иной теме, обсуждались полученные в лаборатории результаты или свежая интересная статья, появившаяся в каком-либо журнале, Владимир Михайлович сказал, что нужно бы усилить исследования в каком-то направлении, подчеркнул, как оно важно и интересно. Спросил, что думают сотрудники об этом. Сейчас точно уже и не помню, о какой работе шла речь. Помню только, что все идею одобрили, в том числе и я. «Вот и хорошо, – сказал Владимир Михайлович и обратился ко мне: – Володя, надеюсь, вы не будете возражать, если ваша лаборантка усилит эту группу, ведь у вас дело идет к финишу и я уверен, что вы справитесь, а здесь необходим прорыв». Конечно же, я не возражал, лишних рук в лаборатории не было, а методики были достаточно трудоёмкими. Задержавшись после семинара, я спросил Владимира Михайловича, удалось ли ему посмотреть какую-либо из моих статей, скопившихся у него. «Помню, помню, – сказал он, – не волнуйтесь, вот приеду из командировки и сразу отдам». Но проходили дни, недели, складывавшиеся в месяцы, а статьи ко мне не возвращались. Каждый раз находился какой-то предлог, мне даже как-то неудобно было, что я пристаю к занятому, несомненно, более важными делами, чем мои статьи, Владимиру Михайловичу.
Нужно было начинать ряд новых опытов по плану диссертации, я, как обычно, написал заявку на животных, передал её лаборантке, ответственной за составление заявки от лаборатории, и ждал, когда моих животных привезут из Рапполово, где находился питомник лабораторных животных. Однако проходит неделя, две, три, животных для меня все нет. Я поинтересовался у ветврача, в чем дело. Её ответ меня озадачил – мол, я ничего не заказывал. В подтверждение она показала мне заявку лаборатории эндокринологии, где «мои» крысы и мыши не значились. Вернувшись из вивария, я спросил у составлявшей общую заявку сотрудницы, куда подевались из заявки мои животные – ведь я точно помню, сколько и на какие числа заказывал. Ответ меня озадачил ещё больше. «Владимир Михайлович вычеркнул, когда подписывал заявку, – сказала она и добавила: – Он сказал, что у тебя практически все уже сделано и тебе столько животных не нужно сейчас». Я помчался к шефу: ведь, кроме новых опытов, нужно было поддерживать полученный мной новый опухолевый штамм – плоскоклеточный рак шейки матки у мышей. Он поддерживался на мышах линии Balb/c, и для сохранения ценного штамма нужно было регулярно его перевивать мышам этой линии. «Ничего страшного, – сказал Владимир Михайлович, – закажешь мышей на следующий месяц». Я бросился искать по Институту, у кого бы разжиться тремя-пятью мышками Balb/c. Опухоль росла быстро и уже начала изъязвляться. Увы, никто с такими мышами в то время не работал. Когда через месяц пришли нужные мне животные, опухоли были настолько большими и некротизированными, что перевивка оказалась неудачной. Хранившиеся в опухолевом банке замороженные клетки этой опухоли по какой-то причине не привились, и этот в общем-то хороший штамм, который поддерживался мной несколько лет, был утерян навсегда.
В 1978 году были закончены опыты с эпиталамином, фенформином ДОФА и Дифенином на самках мышей высокораковой линии С3H/ Sn, в которых было показано, что под влиянием этих препаратов у мышей увеличивалась продолжительность жизни и снижалась частота развития спонтанных опухолей. Я показал результаты В. М. Дильману. Срочно была написана статья и представлена академиком Е. М. Крепсом в «Доклады АН СССР» [Дильман В. М. и др., 1979][47]. В 1980 году вариант этой работы на английском языке вышел в журнале «Gerontology»[48]. Эта работа до настоящего времени является одной из моих наиболее цитируемых статей. Практически в то же время со сходными результатами был закончен длившийся почти три года опыт на крысах с двумя дозами эпиталамина. Они жили на 25 % дольше контрольной группы крыс, у них замедлялось старение репродуктивной системы и было значительно меньше опухолей по сравнению с контролем. Я самостоятельно написал статью с описанием результатов опыта, вставил в соавторы В. Г. Морозова, В. Х. Хавинсона, М. Н. Остроумову и, естественно, В. М. Дильмана, и, полагая, что вполне заслуживаю этого, себя поставил первым автором. Опыт был задуман, спланирован, выполнен, обсчитан статистически лично мной, статью тоже написал я сам. Морозов с Хавинсоном приготовили и дали мне экстракт эпифиза, с Мариной мы его тестировали на антигонадотропную активность. Таким образом, ранжируя соавторов, я поступал в полном соответствии с «правилами соавторства», сформулированными Н. П., которых я и теперь, руководя научным коллективом, неукоснительно придерживаюсь. Я отдал статью на проверку Дильману и получил ее с мелкими исправлениями. Принципиальным исправлением было то, что на первом месте Владимир Михайлович поставил себя. Марина Остроумова, видя мою реакцию, пошла к Дильману с целью поддержать обоснованность моих претензий на право быть первым автором. Он был неумолим, так как хорошо понимал значение этой работы, в которой впервые в мире был установлен геропротекторный эффект фактора эпифиза. Делать было нечего, утешало лишь то, что статью решено было направить в довольно известный журнал «Experimental Pathology», издававшийся в Йене, ГДР.
Статья вышла в 1979 году[49]. В 1980 году вышла статья в издающемся в Австрии журнале «Oncology»[50]. В ней было показано, что эпиталамин тормозит развитие спонтанных опухолей у крыс и мышей, рака молочных желез, индуцируемых ДМБА, ряда перевиваемых опухолей у мышей и крыс. До этого фрагменты этой большой работы были опубликованы в советских журналах. В те времена существовало строгое правило, что любые результаты должны быть сначала опубликованы в СССР, чтобы никаких научных секретов врагу мы не выдали. Каждая статья проходила экспертизу в Институте перед публикацией даже в советском журнале. В акте сообщалось, что ничего нового (это в научной работе!) и секретного в статье нет, и нет сведений, запрещенных к опубликованию многими параграфами Перечня 2 и еще какого-то, которых никто не видел, разве что председатель экспертной комиссии. После опубликования в отечественном журнале ее вариант, переведенный на английский язык и заверенный в Торговой палате, что перевод верный, рассматривался на проблемной комиссии, которая рекомендовала ученому совету Института, учитывая отсутствие какой-либо научной новизны (!) и упоминания секретных материалов, рассмотреть возможность ходатайства перед коллегией Минздрава о разрешении к ее опубликованию за рубежом. Затем ждали заседания ученого совета, на котором такое решение принималось. Затем все документы, включая русский и английский варианты статьи, посылались в Главлит (цензуру), которая ставила свой штамп на статье, а затем уже всё отправлялось в Минздрав. Через несколько месяцев (обычно четыре-восемь) приходило разрешение, после чего можно через международный отдел, но за свои деньги (как будто это было личное дело авторов) статью отправлять в зарубежный журнал. Если из-за рубежа приходили замечания рецензентов и нужно было что-то переделывать, то всю процедуру (акт экспертизы, проблемную комиссию, ученый совет, Главлит, Мин-здрав) следовало проходить в том же порядке. Абсурд заключался не только в том, что результаты советских ученых неизбежно публиковались значительно позже, чем иногда позднее выполненные работы на Западе, что наносило очевидный ущерб приоритету советской науки. В этих актах утверждалось, что ничего нового в статье нет, а когда статью принимали в западный журнал, то авторы подписывали форму о передаче авторских прав, в которой удостоверялось, что результаты новые и никогда ранее не публиковались… Но разве только это было абсурдно? Таковы были правила игры, и все делали вид, что ничего особенного не происходит. Зато никаких «секретов» ворогу не выдадим…
Летом 1977 года я не смог поехать на заработки. Отпуск был осенью. Заканчивались большие эксперименты в лаборатории, и оставить своих мышек я не мог. Зато на следующее лето собралась команда «доцентов с кандидатами» из I ЛМИ. Членами бригады были Анатолий Жебрун, Генрих Хацкевич, Альберт Крашенюк и другие. Возглавил её старый целинник Владимир Беляевский. Нас было человек десять, почти все работали в I ЛМИ или НИИ города. Приехали мы в этот раз в посёлок Урдома Архангельской области, где шла ударная комсомольская стройка – КС-10 газопровода «Сияние Севера». Об этом возвещал огромный плакат у въезда на стройплощадку, где уже стояли огромные корпуса КС – компрессорной станции, которой предстояло перекачивать газ с Ямала в Германию. Прораб, замечательный мужик, строивший КС по всему Северу, говорил нам, что когда он с делегацией наших специалистов ездил в ФРГ согласовывать проект, их там кормили пряниками, сделанными из нашего газа, – такое богатство мы за бесценок отдавали хитрым немцам, сокрушался старый мастер.
Наша бригада должна была делать бетонные оголовки на забитых в болотистый грунт длиннющих сваях. На оголовки устанавливали турбины для перекачки газа и опоры для труб высокого давления. Точность бетонных работ требовалась большая, но нас это не пугало. У всех за плечами была не одна поездка в стройотряды и «шабашки». Нам подвезли компрессорные установки для подачи сжатого воздуха, выдали несколько отбойных молотков, которыми нужно было разбивать верхние части свай и обнажать арматуру, чтобы к ней приваривать новую арматуру с соответствовавшей каждой опоре конфигурацией. Через несколько дней работы с отбойным молотком руки нас не слушались так, что и ложку держать было сложно. Да еще молотки эти отбойные часто ломались, компрессоры глохли. Неожиданно дело прояснилось, когда кто-то из нашей команды удачно проконсультировал кого-то из местных работяг, избавив его от какой-то застарелой болячки. Они знали, что среди «студентов» есть доктора. Этот работяга пришел к нам поблагодарить за излечение и «поговорить по душам».
– Вы что, – спросил он нас, – все коммунисты, что ли?
– Почему такой вопрос? – не поняли мы.
– А вот, не пьете, работаете с утра до ночи как черти, матом не ругаетесь, не деретесь, – искренне вопрошал он нас, загибая пальцы.
Мы рассмеялись:
– Просто мы тут все доктора, которым наше великое государство так много платит, что на нормальную жизнь не хватает, а у всех дети растут.
– Так бы и сказали нам, – изрек наш собеседник.