Дан Хили
Жизнь, списанная со счетов
Ослабленные заключенные, заключенные-инвалиды и биополитика ГУЛАГа
Имелась ли у ГУЛАГа биополитика? Связанные между собой понятия «биовласть» и «биополитика» были в общих чертах определены М. Фуко и подхвачены историками медицины и тела, изучающими разнообразные исторические контексты [Фуко 1996: 238–267][116]. Предположение, что советская система лагерей принудительного труда использовала политику («биополитику») для управления качеством и характером жизни на уровне личности и на коллективном уровне контингента, помещенного в лагерь, может показаться противоречащим интуиции. Масштабы смертности в лагерях были чудовищными, явно опровергая наличие какой бы то ни было заботы властей о здоровье заключенных. Хотя и имеются разногласия по поводу точного количества заключенных, погибших из-за недоедания, изматывающего труда, болезней и насилия, уровень смертности в лагерях был очень высок, особенно в период Второй мировой войны и голодные годы[117]. Однако при этом в ГУЛАГе существовали медицинские учреждения, призванные следить за физическим состоянием заключенных и якобы способствовать его улучшению, и работа таких учреждений определялась правилами и нормативами, которые заслуживают систематического и тщательного изучения. Рассекречивание и научная публикация административных архивов ГУЛАГа предоставила нам ранее отсутствовавшую возможность составить представление о том, что говорило и делало лагерное руководство, и в настоящее время большинство ученых полагают, что эти документы представляют собой небезупречные, но достоверные рассказы о методах работы ГУЛАГа (включая сокрытие правды и ложь)[118]. Внимательное прочтение этих документов и критический взгляд помогут нам оценить, что эти начальники и работавшие на них врачи думали по поводу своих действий относительно труда заключенных. Понимание истории лагерной медицины начинается с тщательного исследования официальных установок и действий[119].
Иными словами, истории ГУЛАГа обошли стороной анализ важной медицинской инфраструктуры лагерей, которая с начала 1930-х годов находилась в подчинении у ОГПУ – НКВД – МВД. Санитарный отдел ГУЛАГа, или Санотдел, обслуживал и узников, и вольнонаемных работников[120]. Хотя его представители и учреждения всегда обеспечивались хуже, чем гражданские медицинские службы, в системе лагерей они присутствовали повсеместно. Архивные записи позволяют оценить масштабы деятельности этой «встроенной» медицинской службы – ведомственной службы, аналогичной медико-санитарным службам, действовавшим при Народных комиссариатах по военным и морским делам, а также путей сообщения. Центральным аппаратом Санотдела в Москве руководил врач, который распоряжался штатом медиков и гражданских служащих, работавших медицинскими инспекторами, специалистами по санитарии и статистиками; накануне Второй мировой войны они составляли 8,6 % персонала центрального ГУЛАГа[121]. К 1939 году сеть Санотдела ГУЛАГа насчитывала 1171 лазарет, медпункт и больницу на 39 839 коек. Во время Второй мировой войны она увеличилась до 165 000 коек, а к 1953 году, накануне смерти Сталина и последовавшего за ней освобождения миллионов заключенных, в распоряжении медицинской службы ГУЛАГа имелось 111 612 коек[122]. В 1938 году в системе было 1830 дипломированных врачей, из которых, вероятно, треть была заключенными, а также 7556 медсестер и фельдшеров, многие из которых тоже были заключенными[123].
По мере расширения лагерной системы ее потребности в профессиональных медицинских работниках неуклонно возрастали. Врачей-заключенных отбирали во время этапа и направляли на медицинскую службу, тем самым позволяя им избежать доводящих до смерти «общих работ» на шахтах и лесоповалах ГУЛАГа; потребность в них была такова, что, по крайней мере, с 1939 года использовать свои профессиональные навыки заключенные-врачи могли гораздо чаще, чем инженеры и другие квалифицированные специалисты[124]. На местах они контролировались вольнонаемными докторами и медицинскими чиновниками, работниками Санотдела. Были и «вольные» работники низшего звена. Начиная с 1938 года представители ГУЛАГа набирали на работу только что окончивших медицинские институты и училища молодых специалистов – врачей, медсестер, фельдшеров, стоматологов и фармацевтов – прямо через комиссии по распределению[125]. Многие заключенные получали фельдшерскую и сестринскую подготовку на собственных курсах ГУЛАГа, которые различались по качеству подготовки и местонахождению[126].
Заключенные сами обучались основам медицины и делали карьеру в лагерных лазаретах[127]. Медицинская служба была разносторонним и динамичным элементом системы ГУЛАГа, отличаясь от советской гражданской и других медицинских систем ведомственного подчинения тем, что большинство ее пациентов и многие работники имели статус заключенных.
Для прошедших через лагеря мемуаристов и историков существование медицинской службы в ГУЛАГе воспринимается неоднозначно как в политическом, так и в моральном аспектах, она остается загадкой для тех, кто выступает с осуждением сталинского террора. А. И. Солженицын относился к медицине ГУЛАГа с пренебрежением. В «Архипелаге ГУЛАГ», произведении, посвященном детальному анализу лагерной жизни во всех ее проявлениях, нет главы, посвященной медицине. По всему произведению разбросаны фрагменты, в которых Солженицын пренебрежительно отзывается о медицинской помощи. Для него санчасть была тем же, что остальные лагерные властные структуры: «дьяволом рождена, дьяволовой кровью и налита» [Солженицын 2006: 174]. Он отрицал как мифологизирующую легенду положительную, по его мнению, оценку лагерных санчастей В. Т. Шаламовым [Солженицын 2006: 171, 174]. Шаламов уцелел в колымских лагерях благодаря их медицинским службам и начиная с 1946 года работал фельдшером, пройдя подготовку в ГУЛАГе. Менее пристрастное прочтение документальной прозы и автобиографических очерков Шаламова дает гораздо более противоречивую картину гулаговской медицины, но историки еще не подвергли систематическому анализу этот комментарий по поводу медицинской этики и медицинского персонала трудовых лагерей [Шаламов 2009; Шаламов 2011: 727–756][128]. Аналогичным образом проницательный и талантливый мемуарист Е. С. Гинзбург, гулаговская медсестра-самоучка, лишь эпизодически рассуждала о смысле медицинской работы на каторге, явно озадаченная ее двусмысленностью [Гинзбург 2019: 326–327, 379–387][129].
Несмотря на преимущества, предоставляемые доступом к архивным источникам, современные авторитетные специалисты по ГУЛАГу продолжают обходить этот вопрос стороной. Э. Эпплбаум лишь походя упоминает о медпунктах и врачах, избегая, подобно Солженицыну, какого-либо основанного на фактах анализа роли медицины за колючей проволокой. Это было одно «из многого, что было необычным в лагерной жизни», бюрократическим «парадоксом», «неотъемлемым элементом лагерной системы», который, как полагает автор, был пронизан перевернутой с ног на голову медицинской этикой [Эпплбаум 2006: 346, 348]. С. Барнс выдвинул провокационное предположение, что начальство ГУЛАГа использовало угрозу смерти в качестве стимула, побуждавшего заключенных к более высокой производительности труда и самоперековке; однако он не учитывает, какую роль сыграла медицинская инфраструктура лагерей в процессе сортировки заключенных на тех, кому суждено умереть, и тех, кому суждено искупить свои ошибки [Barnes 2011][130]. Существование Санотдела и его влияние на узников ГУЛАГа требует более тщательного анализа, предпочтительно в сравнительном аспекте, однако это не входит в задачу данной главы[131].
Понятие биополитики может помочь нам оценить показатели жизни и смерти в советском производственно-хозяйственном пенитенциарном комплексе. Фуко в основном определял биополитические задачи как нацеленные на приспособление человеческого тела к потребностям современной экономики[132]. Капитализм, писал он, был бы невозможен без «контролируемого включения тел в аппарат производства» и «подгонки феноменов народонаселения к экономическим процессам» [Фуко 1996: 245].
Опираясь на понятия надзора за телом и его тренировки, которое он ввел в своей истории современной тюрьмы «Надзирать и наказывать», Фуко сначала высказал предположение, что биовласть состоит из двух полярных противоположностей: она фокусируется на индивиде, позволившем властям оптимизировать его способности и встроить их в системы производства и управления, и на обществе, которое обеспечивает его оптимальное воспроизводство, здоровье и трудоспособность [Фуко 1999][133]. Впоследствии он провел более четкую грань между этими полюсами, даже назвал их по-разному: дисциплинарная власть навязывает отдельным телам нормы и пространственное расположение, тогда как биовласть использует нормы, чтобы способствовать росту и воспроизводству всего народонаселения [Фуко 2005: 257;
Фуко 1996: 240]. Даже при этом более позднем уточнении конечные цели биовласти остались прежними. С ее помощью власти пытались позитивным образом влиять на жизнь, «ею управлять, ее усиливать и умножать, осуществлять педантичный контроль над ней и ее регулирование в целом». Накопление медицинского и научного опыта предоставило властям возможность подгонять жизнь под потребности конкретной политической экономии, используя нормы управления, общественного здравоохранения, гигиены, а также планирование. Биовласть в меньшей степени опиралась на силу закона и делала больший акцент на «регулирующие и корректирующие механизмы», которые «квалифицируют, измеряют, оценивают, иерархизируют» тела и их расположение. Действительно, эти новые нормы оказались настолько эффективны по сравнению с правовыми механизмами отлаживания жизни, что в современных обществах, какими они представлялись Фуко, норма стала брать верх над правом в качестве определяющего инструмента власти [Фуко 1996: 240][134].
Своеобразие социалистической пенитенциарной экономики и критика работ Фуко историками России означают, что понятие биополитики можно применять к ГУЛАГу только с существенными оговорками[135]. Советское государство стремилось к тотальному контролю над обществом; опираясь на дореволюционные радикальные прецеденты, оно адаптировало и использовало дисциплинарные знания без сдерживающего влияния ограничений, накладываемых либеральным принципом верховенства закона. В России не закрепился тот продуктивный симбиоз права и дисциплинирующих норм, который был выявлен Л. Энгельштейн в либеральных демократиях (и к которому Фуко и другие относились с сомнением) [Engelstein 1993: 342–344][136]. Сам Фуко не мог решить, представлял ли собой ГУЛАГ допросветительскую форму наказания или пример современного (в его типично евро-центристском понимании) тюремного заключения. Я. Плампер показал, сколь продуктивно Фуко генерировал веские парадоксальные характеристики советской системы наказаний, даже не определяя место ГУЛАГа в предлагаемых им схемах исторического прогресса. В частности, Фуко был озадачен картиной как бы социалистического государства рабочих, в котором он одновременно являлся и критерием гражданской сознательности, и средством наказания, и путем к реабилитации [Plamper 2002: 261–268].
Здесь я рассматриваю биополитику ГУЛАГа как динамическую установку, лежащую в основе санитарных и медицинских норм и механизмов надзора, использовавшихся Санотделом ГУЛАГа. Основой биополитики являются решения, принимаемые в отношении ресурсов, связанных с поддержанием и улучшением жизни (еда, жилье, одежда, санитария, медицина). Я полагаю, что деятельность Санотдела не представляла собой, выражаясь словами Эпплбаум, одно из проявлений «необычного в лагерной жизни» и на деле – с переменной степенью осознанности – была направлена на достижение управляемого «включения тел в аппарат производства» посредством специфических норм и механизмов гулаговской медицины.
В этом историческом контексте очевидно, что соотношение норм и законов следовало советским, а не либерально-демократическим образцам. Симбиоз права и норм был менее продуктивен, хотя пока рано полностью отрицать его возможность, и было множество случаев, когда «верховная власть» (в формулировке Фуко – право убивать или оставлять в живых) откровенно попирала нормы дисциплинарной власти или биовласти[137]. Также требуется поговорить о некапиталистической, а с точки зрения многих экспертов, и иррациональной природе экономической деятельности ГУЛАГа. Фуко признавал символическое несоответствие в том, что так называемое государство рабочих наказывало отщепенцев принудительным трудом. Многие критики сталинизма решительно, по вполне понятным мотивам, утверждали, что ГУЛАГ приносил мало пользы: мелководные каналы, бесполезные железные дороги, дутые производственные показатели. Первостепенная задача наказания и неимоверно высокая цена, заплаченная человеческими жизнями, перевешивали создание любой подлинной ценности. Более того, осторожные ученые также ставят под сомнение эффективность советского принудительного труда[138]. Несмотря на эти оговорки, осуждая преступность сталинистского принудительного труда, историки экономики, основываясь на архивных источниках, указывают, что пенитенциарная империя НКВД все же дала советской экономике значительную долю товаров основной товарной группы [Gregory, Lazarev 2003][139]. Mежду тем сохранение городков ГУЛАГа после 1953 года указывает на нежелание десталинизаторов забрасывать возведенные трудом заключенных промышленные комплексы как бесполезные, несмотря на то что руководитель МВД Л. П. Берия объявил их банкротами[140]. Нам необходимо представить себе ту пенитенциарно-экономическую модель, которая имела хоть какой-то смысл для чиновников НКВД – МВД, пытавшихся руководить ею. Их управление ресурсами, включая принимаемые ими биополитические решения, явно было направлено на повышение производительности даже в условиях лишений, небрежения и ложных сведений. Более того, начальники ГУЛАГа и Санотдела изобретали биополитику лагерей не на пустом месте. В значительной мере они адаптировали к пенитенциарным условиям многие политические решения касательно ресурсов, относившихся к советскому гражданскому обществу. Эта адаптация гражданских норм к пенитенциарному контексту и непреднамеренное стирание границы «Гулаг – не-Гулаг» отмечается О. В. Хлевнюком применительно к гулаговской экономике и, в более широком масштабе, применительно к контингенту трудовых лагерей, – У. Беллом[141].
В этой главе я уделяю внимание ГУЛАГу сталинской эпохи, начиная примерно с 1929 года и до середины 1950-х. Специфическая биополитика ГУЛАГа быстро развивалась и коренным образом мутировала в эпоху великих строек коммунизма и создания крупных проектов строительства пенитенциарных учреждений в начале 1930-х годов. Существовавший ранее медицинский контроль и нормы, унаследованные от Соловецких лагерей особого назначения (СЛОН), способствовали формированию более поздних норм, однако начиная с 1929 года более широкая советская гражданская биополитика и ее гулаговская версия стали походить друг на друга во многих важных отношениях. В тот год советская гражданская медицина (руководимая Комиссариатом здравоохранения) была официально перенацелена с недостижимого революционного стремления обеспечить всеобщее медицинское обслуживание на «мобилизационную» повестку дня, приоритетом которой был «производительный» контингент, в основном городские рабочие[142]. Заключенным выпала особо суровая форма мобилизационной медицинской помощи, но, как будет показано, у нее было много общего с медицинским обслуживанием обычных граждан. Конец исследуемого здесь периода обозначил сдвиг в гражданской и пенитенциарной биополитике, связанный с принятием партийным руководством более великодушных решений, например относительно больных туберкулезом, и соблюдением «социалистической законности». После смерти Сталина Санотдел ГУЛАГа подвергся соответствующей реформе, в том числе сменил название, став Медицинским отделом, который стал более гуманно относиться к заключенным как к заслуживающим не только санитарного, но и медицинского внимания.
Приводимые ниже рассуждения концентрируются вокруг отношения ГУЛАГа к слабым и нетрудоспособным заключенным, демонстрировавшего биополитику, проводившуюся лагерным начальством. Обращение с ослабленными работниками-заключенными устанавливало основные параметры, которые отчасти определяли, кто был достоин спасения от многих превратностей гулаговской жизни. Биополитика нетрудоспособности в ГУЛАГе была прямо связана с экономический деятельностью лагерей: обуза, которую представляли собой инвалиды и неработающие заключенные, становилась постоянной проблемой для тех чиновников, которые создавали представление о прибыльности гулаговского производства. Посредством различных форм регулярного медицинского контроля и нормотворчества заключенные разделялись на категории трудоспособности, учитывавшиеся в балансе рабочей силы, или перечни. Система учета выявляла, сортировала и снимала слабых и нетрудоспособных заключенных с балансов лагерей. Анализ этой системы может выявить некоторые черты советской пенитенциарной биополитики. В ряде существенных аспектов опыта ГУЛАГа нельзя разобраться, исходя только из административной деятельности и биополитики. Один из них – принятие Санотделом решений за закрытыми дверями, решений, которые скупо задокументированы, и поэтому намерения, с которыми они принимались, необходимо определять исходя из дат, авторства и языка инструкций, директив и указов. Другая очевидная лакуна – это опыт заключенных, содержавшихся под стражей. Нормы и правила, разработанные Санотделом, только намекают на виктимизацию и поддержку ослабленных и нетрудоспособных заключенных. Здесь в качестве источников я использую воспоминания заключенных-инвалидов, которые иллюстрируют особенности определенных режимов и реакцию заключенных на них. Это в первую очередь мемуары представителей интеллигенции, несправедливо осужденных по политическим статьям, а голоса более широкого круга обитателей лагерей, как политзаключенных, так и уголовников (а неопределенность границ между ними печально известна), менее слышны.
То, что следует дальше, не является социальной историей инвалидов ГУЛАГа, но представляет собой попытку описания того биополитического режима, в котором они содержались, которая сделает «историю глазами низов» более реалистичной[143].
Советские гражданские лица и заключенные как инвалиды
Медицина сталинской эпохи определяла инвалида как человека, утратившего трудоспособность по причине болезни или несчастного случая; утрата иного жизненного потенциала едва ли бралась в расчет [БСЭ 1952, 17: 611–612][144]. Советский подход к нетрудоспособности ставил во главу угла функциональные возможности личности и, в частности, был направлен на максимальное повышение трудоспособности [Phillips 2009]. В 1932 году, по мере ускорения темпов индустриализации, сложные схемы, разработанные Комиссариатом здравоохранения в 1920-е годы для классификации получивших травмы и утративших трудоспособность гражданских работников, были упразднены в пользу системы трех категорий, строго ограничивавшей возможность получения пенсии по инвалидности; большинство инвалидов должны были переводиться на вспомогательные должности в знакомых им отраслях. Несмотря на то что в теории сталинская Конституция 1936 года гарантировала утратившему трудоспособность работнику право на государственную поддержку, специалисты Комиссариата социального обеспечения продвигали «применение инвалидного труда» как в реабилитации, так и в экономике в целом. К 1937 году чиновники Комиссариата социального обеспечения отвоевали у Комиссариата здравоохранения контроль над врачебно-трудовыми экспертными комиссиями (ВТЭКами), которые проводили осмотр инвалидов и назначали им группу инвалидности. Финансовые ограничения, накладываемые пятилетним планом, перевешивали в этих комиссиях гиппократовские или гуманитарные ценности[145]. Врачи ВТЭК Комиссариата социального обеспечения разрабатывали упражнения, процедуры и «трудотерапию» (с короткими периодами работы и адаптивной физической подготовкой) для реабилитации больных туберкулезом и инвалидов, способных трудиться в облегченном режиме [Коробов, Дубинина, Карпов 2008: 5–11]. Еще до 1941 года официально предполагалось, что большинство гражданских инвалидов, многие из которых были жертвами несчастных случаев на производстве, должны продолжать трудиться, и врачей ВТЭК принуждали ограничивать присуждение первой группы, предполагающей назначение пенсии[146].