Книги

Фёдор Абрамов

22
18
20
22
24
26
28
30

Когда были написаны первые главы, Фёдор, советуясь со мной, неуверенно, потом твёрдо дал название “Великая страда”. Затем появились другие – “Невидимая сила”, “Бабы, старики, дети”…

Живя в Дорищах, мы с Федей часто ходили в рабочий посёлок Дерняки. Бывало, по дороге мы с увлечением занимались придумыванием названия роману. Почти все они были отвергнуты, кроме трёх, которые тоже не выдержали испытания временем: “Семья Пряслиных”, “Мои земляки”, “Наши братья”. Дольше всех за романом закрепилось название “Большая страда”…»{36}

Вернувшись 19 августа в Ленинград, Фёдор Абрамов поймёт, насколько благотворно для его творческого настроя, вдохновения было это «сидение» в Дорищах. Именно там в полный накал заработала в нём та самая кузница мыслей, давшая возможность сложить воедино желание писать и уже накопленный творческий потенциал задуманного. И он искренне сожалел, что в городе дела с романом не спорятся. Об этом он с грустью сообщал в письме Мельникову, оставшемуся с семьёй на хуторе:

«…Ни дел, ни работы. Прошло уже десять дней, как я уехал от тебя, а воз и поныне там: не написал ни одной страницы. Сейчас, как никогда, я постиг истину: куй железо, пока горячо… Всё больше убеждаюсь, что для работы творческой нужен покой, по крайней мере отдельная комната. А у меня этого нет, а это тоже мешает».

Черновики первых глав романа «Братья и сёстры» образца 1950 года действительно удивительные. Создаётся впечатление, что Абрамов писал так, как думал, как изливалась мысль, без какой-либо доработки. Оттого-то и пестрят эти ранние рукописи колоссальным количеством пометок, вставок, добавлений, подчёркиваний, оборотными заполнениями листа. Когда и при каких обстоятельствах делались эти пометки, сказать трудно. Вероятнее всего, тексты дополнялись и правились уже в Ленинграде, в ту самую пору тягостных мыслей о судьбе начатого произведения.

К этому времени в личной жизни Фёдора Абрамова и Людмилы Крутиковой наметилось некоторое спокойствие. Возможно, причиной этому была определённая сдержанность, возникшая вследствие понимания того, в какой ситуации они оказались: он в Ленинграде, она в Минске, у каждого свои заботы, но в них жили любовь и доверие друг к другу. Фёдор был по-прежнему скуп на признания и всё больше, с присущим ему реализмом, размышлял: «О своих чувствах я уже писал. Я теперь не знаю, будешь ли ты счастлива, что встретилась со мною. Через год я кончаю, и где буду работать, неизвестно. А жить в разлуке – тяжело и долго невозможно. И всё же не стоит, пожалуй, об этом говорить сейчас. Ведь в этом году ничего нельзя изменить» (29 августа 1950 года).

А вот Людмила по-прежнему своих чувств не скрывала. «Я люблю тебя такого, как ты есть, и люблю не на час и не на день, а на всю жизнь», – откровенно писала она ему 2 сентября, успокаивая и низвергая его душившие сомнения о их семейном благополучии.

И, будто бы насквозь видя его литературную даровитость, отметая его мысли по поводу несостоятельности затеи, настойчиво повторяла: «Феденька, хороший мой, поверь мне – и пиши, пиши роман. У тебя большие способности, и ты настоящий писатель. А кое-какие навыки придут в процессе работы».

Конечно, до того момента, пока Фёдор Абрамов обретёт своё перо, станет автором знаменитой тетралогии «Братья и сёстры», пройдёт ещё немало времени. Но тогда этой поддержкой, уже зная неспокойный, мечущийся, неровный и в чём-то нерешительный характер, Людмила фактически спасла в нём писателя, посеяв в его сердце надежду в добрый исход начатого, и в дальнейшем, связав с ним свою судьбу, сохранила его писательский талант. Много, очень много сомнений претерпел тогда Абрамов: тягостных, сверлящих, нудных, не дающих забыться, направить мысль в другое русло. «О романе перестал думать… Какой уж там художник, если у меня такой суконный, казённый язык?» – с тревогой и явным желанием услышать обратное напишет он в Минск 27 сентября. И чуть позже, в письме от 12 октября, с обязательством закончить диссертацию, жертвуя тем самым работой над романом, напишет Крутиковой: «Пока диссертация не написана, нельзя отдаваться этому соблазну».

В свою очередь, профессор Плоткин при встречах крепко подгонял Абрамова с диссертацией, настаивая закончить её уже к весне 1951 года. Да он и сам понимал, что чистовой вариант надо подготовить к окончанию аспирантуры. Так надо! Так должно было быть!

Деваться было некуда, но работа всё одно шла туго, не спорилась, буксовала. К тому же обременявшая общественная нагрузка, от которой Абрамов никогда не увиливал, отнимала кучу времени. И в последнее время, как на грех, этих дел только прибавилось: частые заседания кафедры и ещё чаще – партийного бюро, подготовка к обязательным выступлениям. Он стал реже заглядывать в гости к Мельникову. Последний раз они виделись в начале сентября по возвращении «второго» Фёдора с семьёй из Дорищ. Абрамов, засидевшись тогда в гостях за полночь, много расспрашивал, вспоминал и высказывал мысли, что следующим летом обязательно поедет вместе с другом на полюбившийся хутор.

Фёдор Абрамов верно предполагал, что наступающий 1951 год будет решающим не только в его научной биографии, но и в семейной жизни. Но если с защитой кандидатской было более или менее понятно, там всё зависело исключительно от соблюдения сроков, то вот в разрешении вопроса устройства семьи по-прежнему присутствовала абрамовская нерешительность, по всей видимости, мучившая его. Уж чересчур серьёзно подходил он к запуску этого этапа в своей жизни. Может быть, в своём слишком уж реалистичном мировоззрении он ещё пытался оттянуть время. Но собственные чувства к Людмиле и её отношение к нему заставляли по-особому смотреть на все «неудобства» предстоящей семейной жизни. Пустота после её отъезда воспринималась Фёдором уже иначе: она давила, корябала, заставляя всё чаще и чаще усаживаться за чистый лист бумаги, чтобы написать очередное письмо в Минск. Он уже хорошо понимал значимость того, что между ними происходило.

12 января 1951 года Людмила Крутикова приехала навестить Фёдора Абрамова в Ленинграде. Так уж произошло, что у коренной петербурженки, родившейся и выросшей в городе на Неве, теперь не было никого из близких. Но она не чувствовала себя здесь гостем: были друзья, знакомые и прежде всего здесь жил тот, ради кого она сюда ехала. Абрамов был рад её приезду и в назначенный час встречал её на перроне Московского вокзала.

«Замечаешь ли ты, что с каждым разом становится всё труднее обживаться после разлуки?» – напишет он ей первый уже на второй день после её отъезда в Минск. А на следующий день, чтобы положить конец этим разлукам, пойдёт в Пушкинский Дом к Алексею Сергеевичу Бушмину, только что назначенному на директорскую должность, и будет просить за Людмилу об устройстве на работу. Но получит отказ. И вновь камнем преткновения станет её «оккупационное» прошлое. «…Словом, твоё прошлое, столь неприятное для меня во всех отношениях, является помехой и здесь. Бушмин даже высказал мне порицание, что я, человек, работавший в партийных органах, ходатайствую за лицо, бывшее на оккупированной территории… Всё для тебя неутешительно, но ты не горюй», – с явной болью в душе, словно утешая вместе с ней и самого себя, напишет Абрамов.

Впрочем, стоит отметить, что отношение Фёдора Абрамова к столь неприятному эпизоду в биографии Людмилы Крутиковой было весьма неоднозначным. Конечно, он понимал, что могла сделать девушка, фактически отправленная в эвакуациюй войны и по случайному стечению обстоятельств оказавшаяся в оккупации. С другой же стороны, Абрамов, хвативший сполна фронтового лиха, в своём сознании не мог принять того факта, что можно было жить и работать «под фашистами». И эта дилемма, на которую он постоянно наталкивался, пытаясь, по крайней мере для самого себя, оправдать «поступок» Людмилы, сдерживала ту ясность, которую он искал, по сути, как «нелепое» оправдание. Для него, человека с безупречным фронтовым прошлым, было очень тяжело осознавать и уж тем более смириться с сим «неблагонадёжным» фактом в биографии Людмилы, не единожды становившимся камнем преткновения в его судьбе.

Так, в начале 1950-х годов, ещё до его нашумевшей статьи «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе» в «Новом мире», Фёдору Абрамову было предложено возглавить отдел культуры в Ленинградском обкоме. Это была весьма солидная должность, которая могла ему, едва перешагнувшему тридцатилетний рубеж, сыграть весомую роль в будущей партийной карьере. Но всё разом разрушилось, как только в верхах узнали о его весьма близкой «причастности» к лицу, находившемуся длительное время на оккупированной территории.

Припомнили Абрамову эту «неблагонадёжную» связь и во время его яростных «чихвосток», проходивших в университете, и в обкоме после выхода в свет статьи о «людях колхозной деревни», что дала такую волну резонанса в верхах, о чём не мог предположить даже сам автор.

До того момента, как Людмила Крутикова напишет заявление с просьбой об увольнении с должности преподавателя филфака Белорусского университета, а случится это 19 июня 1951 года, в её жизни с Абрамовым, опять по инициативе Фёдора, вновь возникнет вереница сомнений в их семейном счастье. Это будет период волнующей их обоих переписки, наполненной содрогающими душу эмоциями, за которыми явно слышатся тоскливые стоны душ, загнанных в круговерть проблем, казавшихся тогда неразрешимыми. И даже его апрельский приезд в Минск почти на целый месяц лишь на короткое время разрядит ту атмосферу тревоги за их будущее, но так до конца и не избавит от неё. В его последующих письмах, как и прежде, будет выражено беспокойство о сочинительстве, которое, возможно, будет оставлено в результате совместной жизни, чего ему совсем не хотелось.

Из майских писем 1951 года Абрамова Крутиковой: «Я предчувствую, что это надолго лишит меня возможности марать бумагу по своей прихоти». И в другом письме, словно желая продлить холостяцкую жизнь, явно намекнёт Людмиле в свойственной ему манере, что «он не против твоей работы в Минске ещё в течение года. Может быть, это самое разумное. Но я также и за твой приезд».

Ленинград – Минск. Это расстояние, пусть и не такое большое, которое они не могли сократить эти последние два года, висело над ними дамокловым мечом. Не единожды они писали друг другу о том, что в случае необходимости каждый готов на переезд друг к другу. Нужно было кому-то сделать первый шаг. Абрамов не мог – мешала аспирантура, а может быть, делал очередную выдержанную паузу.