Когда были написаны первые главы, Фёдор, советуясь со мной, неуверенно, потом твёрдо дал название “Великая страда”. Затем появились другие – “Невидимая сила”, “Бабы, старики, дети”…
Живя в Дорищах, мы с Федей часто ходили в рабочий посёлок Дерняки. Бывало, по дороге мы с увлечением занимались придумыванием названия роману. Почти все они были отвергнуты, кроме трёх, которые тоже не выдержали испытания временем: “Семья Пряслиных”, “Мои земляки”, “Наши братья”. Дольше всех за романом закрепилось название “Большая страда”…»{36}
Вернувшись 19 августа в Ленинград, Фёдор Абрамов поймёт, насколько благотворно для его творческого настроя, вдохновения было это «сидение» в Дорищах. Именно там в полный накал заработала в нём та самая кузница мыслей, давшая возможность сложить воедино желание писать и уже накопленный творческий потенциал задуманного. И он искренне сожалел, что в городе дела с романом не спорятся. Об этом он с грустью сообщал в письме Мельникову, оставшемуся с семьёй на хуторе:
«…Ни дел, ни работы. Прошло уже десять дней, как я уехал от тебя, а воз и поныне там: не написал ни одной страницы. Сейчас, как никогда, я постиг истину: куй железо, пока горячо… Всё больше убеждаюсь, что для работы творческой нужен покой, по крайней мере отдельная комната. А у меня этого нет, а это тоже мешает».
Черновики первых глав романа «Братья и сёстры» образца 1950 года действительно удивительные. Создаётся впечатление, что Абрамов писал так, как думал, как изливалась мысль, без какой-либо доработки. Оттого-то и пестрят эти ранние рукописи колоссальным количеством пометок, вставок, добавлений, подчёркиваний, оборотными заполнениями листа. Когда и при каких обстоятельствах делались эти пометки, сказать трудно. Вероятнее всего, тексты дополнялись и правились уже в Ленинграде, в ту самую пору тягостных мыслей о судьбе начатого произведения.
К этому времени в личной жизни Фёдора Абрамова и Людмилы Крутиковой наметилось некоторое спокойствие. Возможно, причиной этому была определённая сдержанность, возникшая вследствие понимания того, в какой ситуации они оказались: он в Ленинграде, она в Минске, у каждого свои заботы, но в них жили любовь и доверие друг к другу. Фёдор был по-прежнему скуп на признания и всё больше, с присущим ему реализмом, размышлял: «О своих чувствах я уже писал. Я теперь не знаю, будешь ли ты счастлива, что встретилась со мною. Через год я кончаю, и где буду работать, неизвестно. А жить в разлуке – тяжело и долго невозможно. И всё же не стоит, пожалуй, об этом говорить сейчас. Ведь в этом году ничего нельзя изменить» (29 августа 1950 года).
А вот Людмила по-прежнему своих чувств не скрывала. «Я люблю тебя такого, как ты есть, и люблю не на час и не на день, а на всю жизнь», – откровенно писала она ему 2 сентября, успокаивая и низвергая его душившие сомнения о их семейном благополучии.
И, будто бы насквозь видя его литературную даровитость, отметая его мысли по поводу несостоятельности затеи, настойчиво повторяла: «Феденька, хороший мой, поверь мне – и пиши, пиши роман. У тебя большие способности, и ты настоящий писатель. А кое-какие навыки придут в процессе работы».
Конечно, до того момента, пока Фёдор Абрамов обретёт своё перо, станет автором знаменитой тетралогии «Братья и сёстры», пройдёт ещё немало времени. Но тогда этой поддержкой, уже зная неспокойный, мечущийся, неровный и в чём-то нерешительный характер, Людмила фактически спасла в нём писателя, посеяв в его сердце надежду в добрый исход начатого, и в дальнейшем, связав с ним свою судьбу, сохранила его писательский талант. Много, очень много сомнений претерпел тогда Абрамов: тягостных, сверлящих, нудных, не дающих забыться, направить мысль в другое русло. «О романе перестал думать… Какой уж там художник, если у меня такой суконный, казённый язык?» – с тревогой и явным желанием услышать обратное напишет он в Минск 27 сентября. И чуть позже, в письме от 12 октября, с обязательством закончить диссертацию, жертвуя тем самым работой над романом, напишет Крутиковой: «Пока диссертация не написана, нельзя отдаваться этому соблазну».
В свою очередь, профессор Плоткин при встречах крепко подгонял Абрамова с диссертацией, настаивая закончить её уже к весне 1951 года. Да он и сам понимал, что чистовой вариант надо подготовить к окончанию аспирантуры. Так надо! Так должно было быть!
Деваться было некуда, но работа всё одно шла туго, не спорилась, буксовала. К тому же обременявшая общественная нагрузка, от которой Абрамов никогда не увиливал, отнимала кучу времени. И в последнее время, как на грех, этих дел только прибавилось: частые заседания кафедры и ещё чаще – партийного бюро, подготовка к обязательным выступлениям. Он стал реже заглядывать в гости к Мельникову. Последний раз они виделись в начале сентября по возвращении «второго» Фёдора с семьёй из Дорищ. Абрамов, засидевшись тогда в гостях за полночь, много расспрашивал, вспоминал и высказывал мысли, что следующим летом обязательно поедет вместе с другом на полюбившийся хутор.
Фёдор Абрамов верно предполагал, что наступающий 1951 год будет решающим не только в его научной биографии, но и в семейной жизни. Но если с защитой кандидатской было более или менее понятно, там всё зависело исключительно от соблюдения сроков, то вот в разрешении вопроса устройства семьи по-прежнему присутствовала абрамовская нерешительность, по всей видимости, мучившая его. Уж чересчур серьёзно подходил он к запуску этого этапа в своей жизни. Может быть, в своём слишком уж реалистичном мировоззрении он ещё пытался оттянуть время. Но собственные чувства к Людмиле и её отношение к нему заставляли по-особому смотреть на все «неудобства» предстоящей семейной жизни. Пустота после её отъезда воспринималась Фёдором уже иначе: она давила, корябала, заставляя всё чаще и чаще усаживаться за чистый лист бумаги, чтобы написать очередное письмо в Минск. Он уже хорошо понимал значимость того, что между ними происходило.
12 января 1951 года Людмила Крутикова приехала навестить Фёдора Абрамова в Ленинграде. Так уж произошло, что у коренной петербурженки, родившейся и выросшей в городе на Неве, теперь не было никого из близких. Но она не чувствовала себя здесь гостем: были друзья, знакомые и прежде всего здесь жил тот, ради кого она сюда ехала. Абрамов был рад её приезду и в назначенный час встречал её на перроне Московского вокзала.
«Замечаешь ли ты, что с каждым разом становится всё труднее обживаться после разлуки?» – напишет он ей первый уже на второй день после её отъезда в Минск. А на следующий день, чтобы положить конец этим разлукам, пойдёт в Пушкинский Дом к Алексею Сергеевичу Бушмину, только что назначенному на директорскую должность, и будет просить за Людмилу об устройстве на работу. Но получит отказ. И вновь камнем преткновения станет её «оккупационное» прошлое. «…Словом, твоё прошлое, столь неприятное для меня во всех отношениях, является помехой и здесь. Бушмин даже высказал мне порицание, что я, человек, работавший в партийных органах, ходатайствую за лицо, бывшее на оккупированной территории… Всё для тебя неутешительно, но ты не горюй», – с явной болью в душе, словно утешая вместе с ней и самого себя, напишет Абрамов.
Впрочем, стоит отметить, что отношение Фёдора Абрамова к столь неприятному эпизоду в биографии Людмилы Крутиковой было весьма неоднозначным. Конечно, он понимал, чт
Так, в начале 1950-х годов, ещё до его нашумевшей статьи «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе» в «Новом мире», Фёдору Абрамову было предложено возглавить отдел культуры в Ленинградском обкоме. Это была весьма солидная должность, которая могла ему, едва перешагнувшему тридцатилетний рубеж, сыграть весомую роль в будущей партийной карьере. Но всё разом разрушилось, как только в верхах узнали о его весьма близкой «причастности» к лицу, находившемуся длительное время на оккупированной территории.
Припомнили Абрамову эту «неблагонадёжную» связь и во время его яростных «чихвосток», проходивших в университете, и в обкоме после выхода в свет статьи о «людях колхозной деревни», что дала такую волну резонанса в верхах, о чём не мог предположить даже сам автор.
До того момента, как Людмила Крутикова напишет заявление с просьбой об увольнении с должности преподавателя филфака Белорусского университета, а случится это 19 июня 1951 года, в её жизни с Абрамовым, опять по инициативе Фёдора, вновь возникнет вереница сомнений в их семейном счастье. Это будет период волнующей их обоих переписки, наполненной содрогающими душу эмоциями, за которыми явно слышатся тоскливые стоны душ, загнанных в круговерть проблем, казавшихся тогда неразрешимыми. И даже его апрельский приезд в Минск почти на целый месяц лишь на короткое время разрядит ту атмосферу тревоги за их будущее, но так до конца и не избавит от неё. В его последующих письмах, как и прежде, будет выражено беспокойство о сочинительстве, которое, возможно, будет оставлено в результате совместной жизни, чего ему совсем не хотелось.
Из майских писем 1951 года Абрамова Крутиковой: «Я предчувствую, что это надолго лишит меня возможности марать бумагу по своей прихоти». И в другом письме, словно желая продлить холостяцкую жизнь, явно намекнёт Людмиле в свойственной ему манере, что «он не против твоей работы в Минске ещё в течение года. Может быть, это самое разумное. Но я также и за твой приезд».
Ленинград – Минск. Это расстояние, пусть и не такое большое, которое они не могли сократить эти последние два года, висело над ними дамокловым мечом. Не единожды они писали друг другу о том, что в случае необходимости каждый готов на переезд друг к другу. Нужно было кому-то сделать первый шаг. Абрамов не мог – мешала аспирантура, а может быть, делал очередную выдержанную паузу.