— Конечно-конечно, — легко согласился Баум. — Именно так — или было так всего два года назад — мелкая рыбешка, вечный неудачник, воробей, кружащий над гиенами в надежде, что, когда они нажрутся, на земле, глядишь, и останется кусочек мяса, который эти зверюги прозевали, — будет и ему что поклевать.
Тон Баума стал более жестким. Впервые с той минуты, как Тео вошел в его кабинет, Баум утратил сходство с мирным владельцем букинистического магазина.
— А потом, два года назад, на одном из разудалых массовых побоищ, которые именуются у издателей книжными ярмарками, — после того, как все самоочевидные «большие книги» уже растащили, покрыв землю кровавыми следами, а мне, как обычно, остались лишь потроха да обломки ногтей, — я наткнулся на рукопись норвежской учительницы, переведенную человеком, никаким языком уверенно не владевшим, и описывавшую игры, которые родителям следует проводить с детьми, чтобы обучить их арифметике. Эта книжечка, как вы наверняка знаете, неожиданно стала бестселлером «Элизиума». Она обскакала каждую из книг той ярмарки, все разрекламированные романы, проданные там с аукциона за астрономические суммы, все рукописи, приезжавшие туда на лимузинах с личными водителями, все покрытые позолотой пробные оттиски. Она растоптала их маленькими норвежскими ножками в вязанных ботиночках. А мы каждую неделю продавали тысячи экземпляров озабоченным родителям, которым хотелось, укладывая своих деток спать, распевать с ними таблицу умножения.
Тео молчал. Когда человек забирается на любимого конька, лучше всего дать ему выговориться.
— Я кажусь вам озлобленным, Тео? Хорошо, я озлоблен. Слишком много лет я был воробьем, порхавшим над гиенами. Я состарился, ожидая, когда мне улыбнется удача. И очень хорошо понимаю, что моя детская книжечка по арифметике вовсе не подтолкнет престижных авторов к тому, чтобы они начали отдавать «Элизиуму» очередные свои шедевры. Эта самая «Умножь свою песенку» так и останется счастливой случайностью, а на следующей Франкфуртской ярмарке на меня навалится орда литературных агентов, которые постараются всучить мне книжки о том, как обучить собаку геометрии с помощью джазового балета.
— Моя книга не о том, как обучать собак геометрии, — напомнил ему Тео. — Ради Бога, мистер Баум, это же новое Евангелие. Остававшийся до сей поры неизвестным рассказ о жизни и смерти Иисуса, написанный на арамейском, языке, на котором говорил Иисус. Единственное, фактически, Евангелие, написанное на арамейском — все остальные писались на греческом. И созданное раньше, на много лет раньше, чем Евангелия от Матфея, Марка, Луки и Иоанна. Я не понимаю, почему издатели не ухватываются за нее обеими руками — девяносто девять и девяносто девять сотых процента книг не могут похвастаться ни такой значительностью, ни
Баум грустно улыбнулся:
— Тео, вы все время называете ее
— Я написал для лингвистических журналов кучу статей об арамейском языке, — сказал Тео.
— И, нисколько не сомневаюсь, получили в награду по два-три номера этих журналов. Не двести пятьдесят тысяч долларов. — Прежде чем Тео успел возразить, Баум продолжил: — Препятствие номер два — свитки, понятное дело, были вами похищены. Именно поэтому «Оксфорд юниверсити пресс», «Пингвин» и все прочие не захотели связываться с вами — и вы это понимаете.
Такого заявления Тео ждал. И загодя подготовил защитительную речь.
— Я смотрю на это совершенно иначе и совесть моя чиста. Если бы вы — до того, как я появился в музее, — спросили у его работников, располагают ли они этими свитками, вам ответили бы: «Какими еще свитками?». Насколько было известно
Баум устало покивал:
— Каждый из этих сценариев был бы для нас более безопасным в юридическом смысле, однако начинать раскручивать их сейчас уже поздновато. Суть в том, что мы попадаем в «серую зону», понимаете? Вы присвоили вещь, которой музей владел, сам того не зная. Вещь чрезвычайно важную — в нормальных обстоятельствах народ Ирака наверняка пожелал бы ее сохранить. И как поведет себя эта страна, если мы опубликуем свитки, — большой вопрос. Она может вообще ничего не предпринять. В конце концов, они там заняты… другими делами. Да и концепция иракского народа в целом, — кто вправе высказываться от его имени, кто представляет его интересы, — пока что остается невнятной. Подозреваю, однако, что рано или поздно в Ираке отыщутся люди, которые потребуют возвращения свитков. Для нашей книги это проблемы не составит, поскольку она к тому времени уже разойдется. А возможно, и
— А как же Библия? — вопрос этот Тео, не удержавшись, задал несколько громче, чем следовало. — Библию-то вправе издавать каждый желающий, так? Или, уж если на то пошло, романы Диккенса, Марка Твена, «Путешествия Гулливера» — да все, чему больше ста лет. Ладно, может, и существуют люди либо организации, которым принадлежат оригинальные рукописи, но это совершенно другой вопрос. Текст, слова, из которых он состоит, авторским правом уже не защищаются. Они обратились во всеобщее достояние.
— Что и приводит нас к препятствию номер три, — ответил Баум. — Наш Малх умер задолго до Диккенса. А это означает, что после выхода книги единственным, что будет иметь непробиваемую защиту со стороны закона об авторском праве, окажется написанное
— Вы не правы. Мой
— Конечно-конечно. Этим жуликам придется перефразировать его, изменить там и сям по паре слов. А может, они и на это наплюют. Интернет штука скользкая. Отсеките один вебсайт, и на его месте тут же вырастут семь новых. У меня от одной мысли об этом язва обостряется. И все же, я хочу издать вашу книгу. Что это — преданность делу или нечто иное?
Он улыбнулся. Зубы у него были вставные. Баум не лукавил, называя себя стариком.
— И все-таки, ваш договор остается оскорбительным, — сказал Тео.