Еще немного – и пойду в родную мою комнату, детскую: ложиться. С ней связано столько воспоминаний, что всех и не перечесть.
Однажды майским вечером, утомленный дневными играми, я внезапно уснул, хотя спать отнюдь не собирался. Я задремал, а потом провалился в здоровый, сладостный сон, и всё бы хорошо, но это расстроило мои планы. Когда я вскочил, было уже темно – и я проспал футбол по телевизору: застал лишь самую концовку, и итоговый счет был уже установлен. Табло показывало интригующие цифры – 3:2; судя по всему, игра получилась очень интересной, и мне стало досадно, что я всё пропустил…
А еще здесь же, в моей комнате, я однажды так истязал себя, что едва не дошел до умопомрачения. Виной была контрольная по физике (предмет этот давался мне нелегко), которая должна была существенно повлиять на оценку в четверти. К контрольной я готовился спустя рукава, что на меня совершенно не похоже, но дело в том, что втайне я хотел прибегнуть к одной хитрой уловке. Как раз на тот день я напросился в школе на дежурство – я должен был «сидеть на ключах».
Но образ придирчивой, строгой учительницы физики засел у меня в подсознании, и в последний момент я струсил: решил, что отсутствие на контрольной и учительский гнев будут стоить мне дороже, чем незапланированное присутствие. Наверное, мне надо было быть увереннее в себе; возможно, я неправильно всё взвесил. В итоге же всё получилось как-то скомканно, и червь сомнения разъедал меня изнутри; я корил себя за роковую ошибку, которую я по глупости допустил. «Ясно ведь, что лучше было бы всё же не идти, чем получить двойку», – рассуждал я задним числом. А в том, что написана контрольная бездарно и что меня ждет позорная, непоправимая двойка, я уже не сомневался. Несчастный, я звонил маме на работу, рассказывая ей о своих горестях, жалуясь ей на свои беды; я был на грани нервного срыва. Мама настоятельно посоветовала мне выбросить из головы дурные мысли и прилечь отдохнуть. С тяжелым сердцем я упал на постель, но ужас моего положения не давал мне покоя, и, даже отключившись, я видел лишь кошмарные сны. Кажется, через пару дней объявили, что за контрольную я получил… пятерку.
Вот так – от двойки до пятерки оказался лишь один шаг в больном воображении и несметное количество нервных клеток. Недаром отец винит меня в том, что я всегда предрекаю только самое худшее. Я всего боюсь. И всё принимаю слишком близко к сердцу. Что за странное свойство моей натуры? Врожденное ли оно или большинство моих странностей – приобретенные? Удастся ли мне побороть различные фобии, которые терзают меня на протяжении всей жизни?
Право, не знаю… Уже почти неделю работаю я над моим текстом, который должен бы сослужить мне добрую службу, стать для меня своеобразной аутотерапией, и я усиленно занимаюсь самокопанием, пытаюсь разобраться в себе, распутать узлы моих внутренних противоречий… При этом сомнения одолевают меня всё сильнее, внутренний враг уверенно держит свои позиции, а страхи не исчезают.
Вечером, ближе к ночи, перед тем как спать, – я становлюсь ярым противником часов; стремлюсь оградить себя от этих нервирующих механизмов, которые вдруг становятся лишними. Мне хочется безмятежно потеряться во времени, не зная, который сейчас час, и упоенно, как воздух, парить вместе с моими мыслями. Это блаженное состояние почти неуловимо, обрести его трудно, а всякая временна́я фиксация сильно тревожит. Мозг, как всегда, жадно впитывает информацию, которая тут же приводит его в возбуждение.
В этом смысле я часоненавистник.
С глаз долой все циферблаты – и электронные, и механические! Последние мало перевернуть вниз лицом, их еще нужно убрать подальше в шкаф, чтобы избавиться от назойливого тиканья. Иногда – дополнительно обернуть тряпьем, ибо некоторые ходики – особенно старых образцов – ходят поразительно громко, нахально, так что диву даешься, как это большинству людей они нисколько не мешают спать!
Мне же всякое ритмичное отстукивание не по нутру. Я обожаю засыпать под шум дождя, люблю отдаленный, приглушенный гул улиц, и, даже когда окна выходят прямо на дорогу, рев моторов машин меня почти не раздражает; даже самую оживленную трассу можно стерпеть. Во всех этих звуковых рядах нет того, что я категорически не приемлю, – строгой, железной системы. А вот мерный бой часов или, к примеру, однообразно-визгливые вскрикивания заевшей сигнализации переношу я гораздо хуже. Мой остро реагирующий на мир мозг моментально хватается за эту дьявольскую повторяемость, и мое сознание, чрезвычайно свободолюбивое, теряет возможность двигаться самостоятельно. Ломаясь, корчась, оно подчиняется чуждому, навязанному ритму – и борется с ним; и весь мой организм страдает. Ибо, пока идет противоборство, о каком отдыхе, блаженстве, сне – может идти речь?
26 августа, понедельник
Задыхаясь, я поднимался по лестнице, стремительно преодолевая ступени, часто по́ две, а иногда и больше – какими-то безудержными, безумными скачками. Но, как ни пытался я сбежать, нечто, перемалывавшее мою волю, влекло меня к лифтам. И вот грузовой заглатывал меня и, пожрав, клацал зубами – с грохотом смыкались створки, и меня уносило в космос. Снова к Богу? Или на этот раз к …? Я падал в космическую бездну, долго и мучительно, не имея ничего твердого, реального, ничего, за что можно было бы ухватиться. Я знал, что это сон, но не мог отделаться от него, и меня постоянно тошнило от этого чувства бесконечного падения, кошмарного и в то же время такого желанного ощущения.
Я проснулся посреди ночи. Наспех оделся и выбежал на площадку. Двери грузового были распахнуты. Разинув пасть, он высунул шершавый язык густого света и жадно слизывал темноту. Я стоял не шелохнувшись – и он тоже издевательски затаился.
Но этого не может быть! Лифт не может вот так застыть на четырнадцатом этаже! Разве что поломка… Но нет, все сомнения отпадали: он ждал меня, звал меня, и властным был этот призыв. Поборов страх, я покорился и вошел внутрь. Он торжествовал: «Ну что, какую галактику – или какое измерение – ты выберешь на этот раз?»
Когда я проснулся, порывы логового ветра стучали в мое окно (кажется, портится погода), и мне почудилось, что, посылая своих верных гонцов, Лог хочет мне что-то сказать. С тех пор мне кажется, что он наблюдает за мной; Каменный Лог – он ведь почти как живое существо, и он самое древнее, что здесь есть: древнее города, несоизмеримо древнее всех нас. Раньше я часто боялся его, как ребенок боится своего строгого, умудренного летами дедушку – а делать этого не стоит, ведь он, дедушка-Лог, любит, желает добра, относится ко мне по-отечески. Да, в сущности, я такое же его детище, как и эти липы, тополи и осины, и поросшие муравой склоны, и покосившиеся ступеньки, и такие же кривенькие домишки – то ли вросшие в Лог, то ли выросшие из него, теперь уж не разберешь. Помимо моих родителей, он единственный, кто явственно помнит мое детство – как будто было оно только вчера.
* * * * *
Я рос в тепличных условиях, не ведая холода (в теплице ведь всегда чрезмерно, неестественно тепло), голода, почти не зная ни страха, ни каких-либо забот. Меня любили, ценили, мною восхищались – я это всегда чувствовал, пусть и смущался, когда превозносили меня чересчур уж явно и вслух. Сколько-нибудь серьезные телесные недуги, к счастью, обходили меня стороной; правда, долгое время болели зубы и пару раз я ломал ногу – да разве это так уж значительно? Так что в этом плане я был абсолютным везунчиком. Да и разве только в этом?! Я рос в здоровой, полноценной семье, и всё у нас было хорошо. Душевные мои недуги всегда были в основном надуманны – я слишком раздувал их в силу ранимости, изнеженности, капризности, эгоизма. То, что терзало меня тогда, теперь я вспоминаю с улыбкой – не только как глупость, но даже и как нечто радужное, светлое. Негатив переродился в позитив. Терзал я себя, как правило, сам – видимо, мне неосознанно хотелось душевных порывов, страстей, жизненных коллизий, большой любви… Даже почему-то непременно трагической. Себя-то я уж точно напыщенно воспринимал как личность вполне трагическую. Что я под этим подразумевал? Не знаю. Может, сейчас это отчасти и так, но разве было тогда? Не думаю. Разве чуть-чуть, в каком-то чахлом, еле заметном зародыше… А еще я мечтал о творчестве, только о чем я мог писать, кроме своих смутных детских ощущений от мира? Но, пребывая в вакууме, о мире-то, о реальной жизни обычных людей я толком ничего не знал, кроме нелепых представлений, почерпнутых из фильмов и книг. И потому, помню, с такой жадностью ухватился я за перебранку в автобусе, которую я однажды наблюдал, когда мы с родителями возвращались с кладбища на Пасху. Специально запомнил, а потом записал диалог между сторонами конфликта; и всё размышлял о нем и думал, что вот, дескать, завязка, отправная точка для моего романа, в котором я выверну наружу подлую изнанку человеческой сущности, причем сделаю это не хуже любого из классиков… Надо ли говорить, что роман не удался – да даже и не был начат.
Это, кстати, коррелирует с тем, о чем я переживаю сейчас. Ведь все мои нынешние ощущения, воспоминания, умозаключения – коловращение; я ведь только и делаю, что хожу по кругу.
Недавно один мой приятель поставил меня в тупик, попросив рассказать – коротко и ясно – о чем будет мое произведение. «Зачем ты пишешь эту вещь? – спросил он меня. – Что ты хочешь ею сказать?» Я попытался объясниться, но приятель сразу скорчил скептическое и недовольное лицо – да я и сам ловил себя на том, что получается путано, как-то неуверенно и, главное, длинно. Не без удовольствия приятель как бы уличил меня в том, что я уже сделал страшнейшую ошибку – пустился в плавание без конкретной цели, не имея понятия о гавани, к которой я собираюсь причалить. Он посоветовал мне бросить эту ерунду, которую, как я успел ему поведать, пишу я чрезвычайно, преступно долго, которая измучила меня своей бескрайностью, бесконечностью… Неудачное произведение лучше бросить сейчас – и не тратить на него больше время, резюмировал он. Лучше, дескать, начать что-то другое – разумеется, предварительно четко решив для себя, что хочешь изобразить.
Конечно, я решительно отмел подобные советы. «Этот текст для меня слишком сокровенен, чтобы я бросил его… Только я могу закончиться раньше него – и никак не наоборот…» – ответил я в таком духе. И потом, даже если приятель и прав, его железная, как ему кажется, логика вредит скорее ему самому, а не мне. У меня сложилось впечатление, что его творческая зрелость, которой он так, плохо скрываемо, гордится (он сам что-то пишет), оборачивается творческой узостью; его строгое целеполагание приводит к тому, что он всё время барахтается в отвратительно теплой, мутной, мелководной речушке – и даже не подозревает, что есть возможность броситься в прохладный, огромный океан, в который эта речушка неизбежно впадает. Может, все великие мореплаватели и стали таковыми, потому что плыли вовсе не к конкретной гавани, а как раз «незнамо куда»; или плыли в одно место – а оказались в совсем другом, куда более таинственном и масштабном, даже, может, не осознавая этого – и не прозрев до конца своих дней. Колумб искал путь в Индию, а открыл Америку, два огромных материка, которые не были названы в его честь – они получили имя дерзкого, ушлого, пронырливого итальянца…