Книги

Джозеф Антон

22
18
20
22
24
26
28
30

Чтобы это произошло, понадобились годы, и понадобилось, чтобы его Иллюзия пырнула его ножом в сердце и исчезла из его жизни, исчезла не в зеленом облаке дыма, как Злая Ведьма Запада, а на частном самолете некоего престарелого Скруджа Макдака, направляясь в его частный мир — в Унылые Дюны и другие места, преисполненные подлости и денег. После восьми лет, когда она в среднем раз в неделю говорила ему, что он слишком для нее стар, она связалась с селезнем на двести лет старше — возможно, потому, что Скрудж Макдак мог открыть перед ней заколдованную дверь, за которой лежал ее приватный тайный мир грез о безграничных возможностях, о жизни, где нет слова «нет», на Большой Леденцовой Горе из песни — «там, где солнце и вечное лето, где на деревьях растут сигареты»; потому что в приватном зале приватного дворца в Даксбурге, США, имелся бассейн, полный золотых дублонов, и они могли прыгать в него с низкого трамплина, а потом часами плескаться, как любил плескаться дядя Скрудж, в блаженно-жидкой денежной стихии; а то, что он был близкий друг Дака Чейни и Джон Макдак (не родственник) обещал ему после поражения Барака Обамы пост посла США в любой стране по его выбору, не имело особого значения, ибо в подвале его приватного замка хранился Алмаз величиной с отель «Риц», а в пещере в самом сердце Утиной Горы, которую он давным-давно, в юрский период, будучи еще юным утенком семидесяти с чем-то лет, купил, сделав ловкий венчурно-капиталистический ход, его ручные тираннозавры и верные велоцерапторы охраняли от любых грабителей его сказочную драконью казну, его приватный тайник с неисчислимым богатством.

И когда она улетела в этот фантастический мир, вернулась реальность. Они с Элизабет не поженились вторично и не стали опять любовниками — это было бы нереалистично, — но сумели стать более ответственными родителями и очень близкими друзьями, и подлинные их характеры раскрыла не война, которую они вели, а мир, который они заключили.

В 2000 году фетва — эта старая история — хоть изредка, но всплывала. Однажды он, посмотрев сдававшуюся квартиру на Манхэттене, стоял на тротуаре на Бэрроу-стрит, и вдруг ему на мобильный позвонил британский министр иностранных дел. Диковинные дела, подумал он. Я без всякой охраны стою, хожу, езжу по своим житейским надобностям — а между тем Робин Кук мне сообщает: его иранский коллега Харрази подтвердил, что все в Иране поддерживают соглашение, но британская разведка по-прежнему не уверена, и, между прочим, Харрази говорит, что история про людей, готовых продать свои почки, — выдумка, и так далее, и так далее. Он к тому времени уже перевел стрелку у себя в голове и больше не ждал разрешений на что бы то ни было ни от британского правительства, ни от Ирана, он сам строил свою свободу прямо здесь, на тротуарах Нью-Йорка, и если он найдет себе постоянное жилье, это будет очень-очень полезно.

Была одна квартира на углу Шестьдесят шестой улицы и Мэдисон-авеню напротив магазина Армани. Потолки там были низковаты, и квартира не сказать чтоб блистала красотой, но цена была приемлемая, и хозяин соглашался продать квартиру ему. Дом был кооперативный, поэтому требовалось согласие правления, но хозяин оказался председателем правления и пообещал, что здесь проблемы не будет, чем доказал одно: даже председатели правлений жилищных кооперативов Верхнего Истсайда могут неверно представлять себе, как люди в действительности к ним относятся. Дело в том, что, когда пришло время для собеседования, враждебность правления к кандидату оказалась такова, что ее нельзя было объяснить одной лишь тучей над его головой. Он пришел в квартиру, которая вся блестела, полную лакированных дам с лишенными мимики, точно маски в греческих трагедиях, лицами, и ему приказали разуться, чтобы не повредить пушистый белый ковер. Собеседование было до того поверхностным, что это могло значить одно из двух: либо богини в масках уже решили сказать «да», либо они решили сказать «нет». В конце разговора он заметил, что был бы благодарен за быстрое решение, на что самая величественная из величественных дам, красноречиво пожав плечами, ответила сквозь античную неподвижность лица, что решение состоится, когда оно состоится, и затем добавила: «Нью-Йорк — очень жесткий город, мистер Рушди, и вы, я уверена, понимаете почему». — «Нет, — хотелось ему сказать. — Нет, честно говоря, я этого не понимаю, миссис Софокл, не могли бы вы объяснить?» Но он знал, чт`о она сказала ему на самом деле: «Нет. Только через мой наботоксированный, липосакцированный, прошедший гидроколонотерапию и операцию по удалению ребер труп. Тысячу раз нет».

В последующие годы он порой жалел, что не запомнил имени и фамилии этой дамы: она заслужила его большую-пребольшую благодарность. Если бы правление его одобрило, пришлось бы купить квартиру, которая не нравилась ему по-настоящему. Но сделка не состоялась, и в тот же день он нашел себе новое жилье. Иной раз трудно было не поверить в Судьбу.

Песня группы «U2» — «его» песня — звучала по радио и как будто нравилась диджеям. «В фильме, — сказала ему Падма, — я хочу сыграть Вину Апсару. Я идеально подхожу на эту роль. Ясно как день». How she made me feel, how she made me real[272]. «Но ты не певица», — возразил он, и она рассердилась. «Я беру уроки пения, — сказала она. — Мой преподаватель говорит, у меня большие возможности». Права на экранизацию романа незадолго до того купил португальский продюсер Паулу Бранку, похожий на удалого пирата, а режиссером фильма должен был стать Рауль Руис. Он встретился с Бранку и предложил Падму на главную женскую роль. «Конечно! — отозвался Бранку. — Это будет замечательно». В те дни он еще не умел переводить с языка продюсеров на английский и не понял, что на самом деле Бранку сказал: «Ни под каким видом».

Он пообедал в Лондоне с Ли Холлом, автором получившего хвалебные отзывы и номинированного на «Оскара» сценария фильма «Билли Эллиот»; Холлу очень понравилась «Земля под ее ногами», и он с большой охотой взялся бы за сценарий. Но Руис отказался даже встречаться с Холлом, и проект начал стремительно разваливаться. Руис нанял испаноязычного сценариста-аргентинца Сантьяго Амигорену, который собирался написать сценарий по-французски, с тем чтобы его потом перевели на английский. Первый вариант этого составного монстра, этого сценария-тянитолкая был, что неудивительно, ужасен. «Жизнь — это ковер, — изрекал один из персонажей, — полный его узор нам открывается только в сновидениях». Причем это еще была одна из наиболее удачных реплик. Он пожаловался Бранку, и тот упросил его, не согласится ли он поработать с Амигореной над новым вариантом. Он согласился и полетел в Париж, где встретился с Сантьяго — очень милым человеком и, несомненно, прекрасным писателем, когда он писал на родном языке. Однако после того, как они все обсудили, Амигорена прислал ему второй вариант, который был таким же туманно-мистическим, как первый. Он собрался с духом и сказал Бранку, что хотел бы сам написать сценарий. Когда он послал его Бранку, ему стало известно, что Рауль Руис отказался его читать. Он позвонил Бранку:

— Не захотел даже прочесть? Почему?

— Вы должны понять, — ответил Бранку, — что мы находимся во вселенной Рауля Руиса.

— Вот как, — сказал он. — Я, честно говоря, думал, что мы находимся во вселенной моего романа.

После этого проект за несколько дней окончательно рассыпался, и мечту Падмы о том, чтобы сыграть Вину Апсару, постигла ранняя гибель.

«Нью-Йорк — жесткий город, мистер Рушди». Проснувшись однажды утром, он увидел на первой странице «Пост» снимок Падмы во весь рост, а рядом, под маленькой врезкой, представлявшей собой его собственное фото, — заголовок аршинными буквами: ЕСТЬ ЗА ЧТО УМЕРЕТЬ.

На другой день та же газета напечатала карикатуру: его лицо, увиденное сквозь оптический прицел снайперской винтовки. Подпись гласила: НЕ ГОВОРИ ГЛУПОСТЕЙ, ПАДМА, В НЬЮ-ЙОРКЕ ЭТИМ ЧОКНУТЫМ ИРАНЦАМ МЕНЯ НЕ ДОСТАТЬ. Несколько недель спустя в той же «Пост» — еще одна фотография, они вдвоем идут по улице на Манхэттене, и подпись: ЗА ЧТО СТОИТ УМЕРЕТЬ. История разошлась очень широко, и в Лондоне редактор одной газеты заявил, что его редакция «завалена» письмами с требованиями конфисковать у Рушди авторские отчисления, потому что он-де «смеется над Британией», открыто живя в Нью-Йорке.

И теперь ей стало страшно. Ее фотоснимки были во всех газетах мира, и она сказала, что чувствует себя уязвимой. В офисе Эндрю Уайли он встретился с сотрудниками разведывательного отдела нью-йоркской полиции, которые, к его удивлению, не находили причин для беспокойства. В определенном смысле, сказали они, «Пост» сделала для него доброе дело. О его появлении в городе было объявлено так громко, что, если бы кто-нибудь из «плохих парней», за которыми они следили, питал к нему интерес, он немедленно зашевелился бы и обратил бы на себя внимание. Но Мировая Сила пребывала в покое. Все было тихо. «Мы не думаем, что кто-нибудь интересуется вами в данный момент, — сказали они. Так что мы не видим проблем с реализацией ваших планов».

Эти планы включали в себя сознательную линию на то, чтобы его часто видели в общественных местах. Никакой больше игры в прятки. Он будет есть в ресторанах «Балтазар», «Да Сильвано» и «Нобу», ходить на просмотры фильмов и презентации книг, на виду у всех проводить время в таких допоздна открытых заведениях, как «Мумба», где Падму хорошо знают. Разумеется, в некоторых кругах на него будут смотреть как на этакого «монстра вечеринок», кое-кто будет над ним насмехаться — но он не знал другого способа показать людям, что его присутствия не надо бояться, что теперь все будет по-другому, что это нормально. Только такая жизнь, открытая, зримая, бесстрашная и привлекающая из-за этого внимание газет, могла изгнать боязнь из окружающей его атмосферы, боязнь, которая, он считал, была теперь более серьезной проблемой, чем какая бы то ни было иранская угроза, если она еще существовала. И Падма, несмотря на свои частые перемены настроения, на свою способность к капризным выходкам «образцовой модели» и на нередкие периоды холодности по отношению к нему, согласилась — и это делает ей великую честь, — что именно так ему следует жить, и была готова делить с ним эту жизнь, хотя ее дед К. К. Кришнамурти («К. К. К.»), обитатель мадрасского района Безант-Нагар, говорил в интервью различным изданиям, что он «в ужасе» из-за присутствия этого Рушди в жизни внучки.

(За годы, которые они провели вместе, он несколько раз побывал у мадрасских родственников Падмы. К. К. К. вскоре перестал быть противником их отношений: он не может, сказал он, возводить барьер между любимой внучкой и тем, что, по ее словам, делает ее счастливой. «Этот Рушди», в свой черед, стал думать о семье Падмы как о лучшей ее части, как об индийской части, в которую ему так хотелось верить. Он особенно сдружился с Нилой, младшей, причем намного, сестрой ее матери; Нила была Падме не столько тетей, сколько старшей сестрой, и он сам обрел в ее лице почти что новую сестру. Когда Падма оказывалась среди своих мадрасских родных, людей добродушных и в то же время серьезных, она становилась другим человеком, более простым, менее склонным манерничать, и сочетание этой мадрасской безыскусности с ее ошеломляющей красотой было совершенно неотразимо. Порой он думал, что, сумей они с ней построить семейную жизнь, которая давала бы ей такое же ощущение безопасности, как этот маленький безант-нагарский мирок, она, возможно, позволила бы себе раз и навсегда отбросить то, что мешало проявляться ее непритязательному лучшему «я», и, если бы она это смогла, они безусловно были бы счастливы. Но жизнь припасла для них другое.)

В лондонском Национальном театре давали «Орестею», и, подвергаясь бесконечным нападкам СМИ (и в тысячный раз задумываясь из-за кровожадных голосов, прозвучавших, как обычно, в Иране в годовщину фетвы, разумно ли он ведет себя), он задавался вопросом: неужели его до конца дней будут преследовать три яростные фурии, три богини мести — фурия исламского фанатизма, фурия недоброжелательства прессы и фурия в лице рассерженной брошенной жены? Или для него все же настанет день, когда с его дома, как с дома Ореста, будет снято проклятие, когда его оправдает суд некоей современной Афины и ему будет позволено прожить остаток лет в спокойствии?

Он писал роман под названием «Ярость». Организаторы нидерландской Книжной недели предложили ему — первому из иностранных авторов — написать книгу для «подарка». Каждый год на протяжении Книжной недели такой подарок вручался всякому, кто покупал в магазине какую-нибудь книгу. Так раздавались сотни тысяч экземпляров. Обычно это были книги небольшого объема, но «Ярость» выросла в полномасштабный роман. Вопреки всему, что происходило в его жизни, эта вещь изливалась из него, требовала выпустить ее наружу, настаивала, чтобы он произвел ее на свет, с почти пугающим упорством. Вообще-то он уже начал работать над другим романом — над книгой, которая в конце концов вышла под названием «Клоун Шалимар», — но «Ярость» вломилась без спроса и на время оттеснила «Шалимара» в сторону.

Идея, лежащая в сердцевине книги, состояла в том, что Манхэттен, когда он там появился, переживал, сам это сознавая, золотой век («город бурлил от избытка денег», писал он), а такие «вершинные моменты», он знал, всегда кратки. И он решил пойти на творческий риск: попробовать, переживая текущий момент, ухватить его, отказаться от исторической перспективы, сунуть нос в настоящее и занести его на бумагу, пока оно еще происходит. Если у него получится, думал он, то сегодняшние читатели, особенно ньюйоркцы, испытают радость узнавания, удовлетворение от возможности сказать себе: да, так оно и есть, а в будущем книга оживит этот момент для читателей, родившихся слишком поздно, чтобы его пережить, и они скажут: да, так оно, видимо, и было; да, так оно было. Если же у него не получится... ну, там, где не может быть неудачи, не может быть и успеха. Искусство — всегда риск, оно всегда творится на грани возможного, оно всегда ставит автора в уязвимое положение. И ему нравилось, что это так.

По городу перемещался персонаж, которого он сотворил и похожим, и непохожим на себя. Похожим — в том, что он был такого же возраста, индиец по происхождению, человек с британским прошлым, переживший крушение семьи и недавно переселившийся в Нью-Йорк. Он хотел, чтобы читателю сразу стало ясно: он не имел возможности и не пытался писать об этом городе так, как мог бы о нем написать коренной житель. Он решил сочинить нью-йоркскую историю другого рода, тоже характерную: историю о новоприбывшем. Но он сознательно, чтобы отграничить героя от его создателя, сделал своего Малика Соланку отчужденным, лишившимся внутренних устоев брюзгой. Довольно-таки кислое отношение Соланки к городу, куда он приехал в надежде спастись, его разочарование в этом городе носит нарочито, комически противоречивый характер: его отталкивает то же, что и притягивает, он брюзжит по поводу того самого, ради чего оказался в Нью-Йорке. И Фурия, воплощение ярости, — не какое-то существо, преследующее Малика Соланку извне, когтящее его голову, а то, чего он больше всего боится внутри себя.