Книги

Джозеф Антон

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ах, дон Луис... — начала она своим глубоким, гортанным голосом курильщицы. — Он моя любовь. Я говорю ему однажды: «Ох, дон Луис, если бы я была вашей дочерью!» А он мне: «Нет, моя дорогая, вам не надо этого желать, будь вы моя дочь, я бы вас запер и не позволял сниматься в кино!»

— Я с давних пор люблю песню, которую вы поете в «Жюле и Джиме», — сказал он ей за бокалом «шато бешвель». — Le Tourbillon[254]. Это старая песня или ее написали для фильма?

— Ни то ни другое, — ответила она. — Ее написали для меня. Это был, вы знаете, мой старый возлюбленный, и, когда мы расстались, он пишет эту песню. А потом, когда Франсуа говорит, что я должна петь, я предлагаю эту песню ему, и он согласен.

— А теперь, — спросил он, — когда это такая знаменитая кинематографическая сцена, вы как о ней думаете? В ней по-прежнему звучит песня, которую написал для вас бывший возлюбленный, или это для вас песня из «Жюля и Джима»?

— О, ну... — пожала она плечами, — теперь это песня из фильма.

Перед тем как он покинул резиденцию, посол отвел его в сторонку и сообщил, что ему присуждена высшая степень — степень командора — французского Ордена искусств и литературы. Огромная честь. Решение, сказал посол, было принято еще несколько лет назад, но предыдущее французское правительство положило его под сукно. Теперь, однако, тут, в резиденции, будет устроен вечер в его честь, и он получит орденский знак и ленту. Это чудесная новость, сказал он послу, но несколько дней спустя французские власти дали задний ход. Женщина из посольства, ответственная за рассылку приглашений, сказала, что «ждет отмашки из Парижа», а потом — странное дело — ни с послом, ни с атташе по культуре Оливье Пуавром д’Арвором никак не удавалось связаться. После нескольких дней саботажа он позвонил Жаку Лангу, и тот объяснил ему, что через десять дней во Францию приедет с визитом президент Ирана и потому французский МИД тянет с награждением. Ланг сделал несколько звонков, и они решили дело. Ему позвонил Оливье. Не согласится ли он немного подождать, чтобы месье Ланг смог сам приехать в Лондон и вручить ему орден? Да, сказал он. Конечно.

Зафар пригласил его на вечеринку. Люди из группы охраны сопроводили его в ночной клуб, а затем старательно закрывали глаза на обычные для таких клубов вещи. Он оказался за одним столиком с Деймоном Олберном и Алексом Джеймсом из группы «Blur»; они знали о его сотрудничестве с «U2» и тоже были не прочь записать песню на его слова. Вдруг возник спрос на его услуги по стихотворной части. Алекс выпил б`ольшую часть бутылки абсента, что, пожалуй, было опрометчиво. «У меня охрененная идея, — сказал он. — Я пишу слова, ты пишешь музыку». Но, Алекс, мягко возразил он, я не умею сочинять музыку и ни на чем не играю. «Фигня, — настаивал Алекс. — Я тебя научу лабать на гитаре. За полчаса научу. Это фигня полная. А потом ты пишешь музыку, я пишу слова. Охрененно выйдет». Сотрудничества с «Blur» у него не вышло.

Он встретился в Скотленд-Ярде с Бобом Блейком, возглавлявшим теперь подразделение «А», чтобы поговорить о будущем. Новый роман, сказал он, выйдет в новом году, и он должен иметь возможность представить его публике как следует, нормально объявлять заранее обо всех мероприятиях, о встречах с читателями. Подобных встреч к тому времени уже прошло достаточно, чтобы полиция не видела в них проблемы. Кроме того, он хотел еще снизить уровень защиты. Он понимал, что авиакомпаниям по-прежнему спокойнее, когда его доставляет к самолету группа охраны, и что организаторы публичных мероприятий тоже предпочитают, чтобы его сопровождала полиция, но в остальном ему почти всегда хватало помощи Фрэнка. Блейк, что интересно, отнесся ко всем его предложениям благосклонно, и это могло означать, что оценка угрозы меняется, пусть даже ему пока не сообщали об этом изменении. «Хорошо, — сказал Блейк, — посмотрим, что мы сможем сделать». Блейка, однако, беспокоила Индия. По мнению мистера Утро и мистера День, ехать в Индию в январе или начале февраля ему не следовало: возможна атака иранцев. Он спросил, может ли он узнать, на чем основаны их опасения. «Нет». — «В любом случае я и не собирался ехать в Индию в это время». Его слова вызвали у полицейского начальника заметное облегчение.

Войдя в кабинет министра иностранных дел в палате общин, он увидел там генерального директора МИ-5 Стивена Ландера и Робина Кука, у которого была для него плохая новость. Получены разведданные, сказал Кук, о заседании иранского Высшего совета национальной безопасности (Ландер, когда Кук начал произносить это название, посмотрел на него укоризненно), на котором Хатами и Харрази не сумели унять сторонников жесткого курса. Что же касается Хаменеи, он «не имеет возможности» приструнить «стражей революции» и «Хезболлу». Так что опасность для его жизни сохраняется. Однако, продолжил Кук, лично он и Форин-офис прилагают все усилия к тому, чтобы решить проблему, и данных, что планируется атака, нет, если не считать беспокойства по поводу Индии. Покушение на него в какой-либо из западных стран маловероятно, сказал Ландер. Маловероятно было слабоватым утешением, но что делать. «Я сообщил Харрази, — сказал Кук, — что мы знаем про заседание ВСНБ, и Харрази был изрядно шокирован. Он попытался нас убедить, что сделка остается в силе. Он знает, что на кону его репутация и репутация Хатами».

Сохранять самообладание.

Все в мире несовершенно, но такую степень несовершенства непросто было переварить. И все же он по-прежнему был настроен решительно. Ему необходимо было снова стать хозяином своей жизни. Он не мог больше ждать, чтобы «уровень несовершенства» снизился до приемлемого. Но когда он заговаривал с Элизабет об Америке, она не хотела слушать. Она слушала Исабель Фонсеку: «Америка опасная страна, там у всех есть огнестрельное оружие». Она относилась к его нью-йоркской мечте все более враждебно. Иногда неровная линия разрыва между ними делалась для него почти зримой, и разрыв становился все шире, как будто мир был листом бумаги, а они, оказавшись на разных половинах этого разорванного листа, отдалялись друг от друга; как будто рано или поздно их истории, несмотря на годы любви, с неизбежностью должны были продолжиться на разных страницах, потому что, когда жизнь начинает изъясняться в повелительном наклонении, императивами, живущему ничего не остается, как подчиниться. Для него величайшим императивом была свобода, для нее — материнство, и несомненно, отчасти дело было в том, что ей как матери жизнь в Америке без полицейской охраны казалась жизнью опасной и безответственной, отчасти — в том, что она была англичанка и не хотела, чтобы ее сын вырос американцем, отчасти — в том, что она почти не знала Америки, ее Америка была немногим больше Бриджгемптона, и она боялась, что в Нью-Йорке будет изолированна и одинока. Он понимал все ее страхи и сомнения, но его собственные нужды были непререкаемы, как приказы, и он знал, что сделает то, что должно быть сделано.

Иногда любви, одной любви недостаточно.

Его матери исполнилось семьдесят два. Когда он сообщил ей по телефону, что в 1999 году у него выходит новая книга, она сказала ему на урду: Ис дафа кои аччхи си китаб ликхна. «На этот раз напиши приятную книгу».

IX. Его милленаристская иллюзия

Иногда любви, одной любви недостаточно. После смерти мужа Негин Рушди узнала, что ее первый муж, красивый юноша, который влюбился в нее, когда она была молоденькой Зохрой Батт, еще жив. У них был подлинный любовный союз, а не брак по указке родителей, и расстались они не потому, что разлюбили друг друга, а потому, что у него не получалось стать отцом, а материнство было императивом. Ее печаль оттого, что она променяла любовь к мужчине на любовь к еще не рожденным детям, была так глубока, что она много лет не произносила его имени, и ее дети росли, даже и не подозревая о его существовании, пока в конце концов она не призналась Самин, старшей дочери. «Его звали Шакил», — сказала она, и покраснела, и заплакала, как будто призналась в супружеской измене. При сыне она никогда о нем не упоминала, не говорила, чем он зарабатывает на жизнь, в каком городе поселился. Он был ее привидением, призраком утраченной любви, и из верности мужу, отцу ее детей, она терпела его призрачное присутствие молча.

Когда Анис Рушди умер, ее брат Махмуд сказал Негин, что Шакил жив, никогда потом не был женат, по-прежнему любит ее и хочет с ней повидаться. Ее дети побуждали ее встретиться с ним. Между постаревшими влюбленными не стояло теперь ничего. Императив материнства, ясное дело, помехой уже не был. И глупо, алогично было бы считать это изменой умершему Анису. Никто не мог требовать от нее, чтобы она провела весь остаток жизни в одиночестве (она пережила Аниса на шестнадцать лет), имея возможность возродить старую любовь и позволить ей осветить ее преклонные годы. Но когда с ней заговаривали об этом, она улыбалась маленькой непослушной улыбочкой и мотала головой как девочка. За годы фетвы она приезжала в Лондон несколько раз и жила у Самин, и он, когда мог, виделся с ней. Ее первый муж Шакил оставался для него всего-навсего именем. Она по-прежнему отказывалась говорить о нем, рассказывать, какой он был человек — забавный или серьезный, какую любил еду, умел ли петь, был ли он высокий, как ее прямой словно палка брат Махмуд, или небольшого роста, как Анис. В «Детях полуночи» ее сын написал про женщину, чей первый муж не мог сделать ее матерью, но этот жалкий поэт-политик Надир Хан был целиком и полностью плодом авторского воображения. От Шакила в нем не было ничего, кроме биологической проблемы. Но теперь реальный человек писал Негин письма, но она если не улыбалась как глупая девчонка, то поджимала губы, резко мотала головой и отказывалась разговаривать на эту тему. В великом романе Габриэля Гарсиа Маркеса «Любовь во время чумы» любящие друг друга Фермина Даса и Флорентино Ариса разлучаются, когда они еще очень молоды, но снова соединяются на закате своих дней. Негин Рушди была предложена именно такая закатная любовь, но по причинам, которых она никому не объяснила, она отказалась ее принять. У этого отказа тоже был литературный аналог — в романе Эдит Уортон «Век невинности»: Ньюланд Арчер на склоне лет, сопровождаемый взрослым сыном, сидит в каком-то параличе на маленькой площади во Франции под завешанным маркизой балконом графини Оленской, своей былой возлюбленной, и не может после всех потерянных лет подняться по лестнице, чтобы повидаться с ней. Может быть, не хочет, чтобы она увидела его пожилым. Может быть, не хочет увидеть ее пожилой. Может быть, память о том, чего ему не хватило храбрости удержать, слишком мучительна. Может быть, наоборот, он слишком глубоко похоронил прошлое и, неспособный его извлечь, с ужасом думает, что встретиться с графиней Оленской, не испытывая к ней прежних чувств, будет невыносимо.

Для меня это более реально, чем если бы я поднялся наверх, — внезапно услышал он свой голос, и опасение, что эта последняя тень реальности может внезапно рассеяться, приковало его к месту, а минуты меж тем уходили одна за другой[255].

Негин Рушди не читала ни одной из этих книг, но, если бы прочла, не поверила бы в счастливое воссоединение Фермины и Флорентино — вернее, было в ней что-то, что не позволяло ей верить в такие финалы. Она окаменела, как окаменел Ньюланд Арчер, минувшие годы словно загнали ее в угол, и, хотя при каждом упоминании его имени ее лицо преображала любовь, действовать в соответствии со своими чувствами она не могла. Для нее это было более реально, чем если бы он вернулся. И она за шестнадцать лет не ответила ни на одно его письмо, ни разу ему не позвонила и ни разу с ним не повидалась. Так и умерла вдовой своего мужа и матерью своих детей и не смогла — или не захотела — добавить к своей истории новую, последнюю главу. Иногда любви, одной любви недостаточно.

У Аниса Рушди супружество с Негин тоже было вторым. То, что они оба пережили развод, было необычно для их социального слоя, для того времени и места. Про первую жену Аниса его детям говорили только, что у нее был дурной характер и они постоянно ссорились. (А что у их отца дурной характер, дети и сами видели). И еще они знали про страшную трагедию. У Аниса и его первой жены была дочь, их единокровная сестра, чьего имени им никогда не говорили. Однажды ночью первая жена позвонила Анису и сказала, что девочка очень больна, что она может умереть, но он ей не поверил, счел это уловкой, с помощью которой она хочет его вернуть, и пренебрег звонком — а девочка умерла. Узнав о смерти дочери, он бросился к дому первой жены, но она его не впустила, хотя он колотил в дверь кулаками и плакал.

Брак Аниса и Негин был и остался для их сына таинственным. В глазах подраставших детей это был несчастливый союз, все сильней разочаровывавший отца, что выражалось в ночных приступах его пьяной злости, от которых она старалась оградить детей. Старшие — Самин и Салман — не раз принимались уговаривать родителей разойтись, чтобы они, дети, могли радоваться общению с каждым из них по отдельности, не страдая от побочных эффектов их несчастливого супружества. Но Анис и Негин не вняли этим уговорам. Под мукой этих ночей, считали они оба, есть нечто — то, что они называли любовью, — и, поскольку и он и она в это верили, любовь, следовало признать, существовала. В сердцевине человеческой близости лежит тайна, любовь непостижимым образом выживает посреди безлюбья — вот какие уроки он вынес из жизни с родителями.