Его обновленные веки впервые вышли в свет, когда у Рути и Ричарда Роджерс отмечалась десятая годовщина свадьбы Найджелы Лоусон и Джона Дайамонда, — отмечалась нарочито бодро, хотя настроение у всех было подавленное. Медицинские новости о Джоне были хуже некуда, о новой операции вопрос уже не стоял, химиотерапия могла немного отсрочить развязку — и только. Его друзья собрались, чтобы воздать хвалу его жизни, и Джон «произнес речь», которую он писал на бумаге, а проектор тем временем высвечивал на высокой белой стене, — речь, замечательную прежде всего тем, что она заставляла компанию покатываться со смеху.
Между тем его прооперированные веки производили на людей сильное впечатление.
Еще до того как Ричард Коллин подправил его чересчур вытаращенный правый глаз, он поехал в Турин получить почетную докторскую степень, и на фотографиях, сделанных по этому случаю, вид у него слегка безумный. Поездка прошла хорошо: полицейские были настроены дружественно, во всем помогали, не чинили никаких помех — не то что их коллеги в Мантуе. Вместе с ним чествовали Джона Боймера-третьего — медика из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, специалиста по раку полости рта, который произнес малоприятную речь о новых подходах к лечению карциномы полости рта — как языки пришивают к щекам и тому подобное, — а он, слушая, думал: «Ничто из этого не спасло моего друга».
Вышло так, что президент Ирана Хатами в тот же день прилетел с визитом в Рим, и пресса, взволновавшись из-за этого случайного совпадения, обыгрывала его на все лады. Хатами, разумеется, не поверил, что это случайность, и «резко критиковал» Европу за поддержку писателя. «Поддерживать Рушди — значит поддерживать войну между цивилизациями, — заявил он. — Мне очень жаль, что человека, оскорбившего то, что свято для более чем миллиарда мусульман, сейчас чествуют в европейских странах». Этот человек говорил, что не хочет столкновения цивилизаций и вместе с тем называл все, что ему не нравилось, «войной»; он объявлял себя «противником терроризма», но для таких человеконенавистнических актов, как фетва, почему-то делал исключение: это, мол, не терроризм, а справедливость. И это был «умеренный» деятель, на чье слово британское правительство просило его положиться.
Приближалась дата выхода в свет в Америке «Земли под ее ногами», и авторское турне по США порождало проблемы. Большинство европейских авиакомпаний были теперь готовы пускать его в самолет, но американские по-прежнему отказывались. Он мог прилететь в Нью-Йорк, а потом посредством «Эйр Канада» добраться до Тихоокеанского побережья, но, чтобы побывать в остальных частях страны, надо было нанять частный самолет. К тому же — расходы на охранников из фирмы Джерри Глейзбрука. На двухнедельное турне где-то надо было раздобыть 125 тысяч долларов, из которых издатели готовы были заплатить только около сорока тысяч. Он поговорил с Эндрю Уайли и Джерри Глейзбруком, и они сумели уменьшить стоимость охраны на десятки тысяч; организации и компании, предоставлявшие площадки для презентаций, могли в общей сложности вложить примерно 35 тысяч — сюда входили гонорары за выступления и плата за охрану. Если он пожертвует гонораром за отрывок из книги, напечатанный «Нью-Йоркером», и трех- или четырехмесячным доходом от синдицированной колонки в «Нью-Йорк таймс», они смогут заплатить по счетам. Он твердо решил, что турне должно состояться, и сказал Эндрю, что согласен, пусть это и значило, что он отказывается примерно от восьмидесяти тысяч долларов дохода. В Англии рецензии на книгу уже вышли и были большей частью весьма положительными, и он не хотел, чтобы американское издание страдало.
Подолгу раздумывать об отзывах критиков, хорошими они были или нет, смысла не было, но странный случай Джеймса Вуда, пожалуй, заслуживает короткого замечания. Мистер Вуд отрецензировал «Землю под ее ногами» в «Гардиан», которая, кроме того, первой из британских изданий поместила отрывок из книги, и его оценка была очень лестной: «Его впечатляющий новый роман... немалое достижение, плод изобретательного ума, вещь, сложная по построению... блестящий роман... жизнерадостная, добрая, изобилующая каламбурами, [книга] одаривает читателя творческой радостью — такой щедрости после «Детей полуночи» мы еще не видели. Подозреваю, что у читателей Рушди эта книга заслуженно станет любимой».
Он полетел в Нью-Йорк давать интервью и почти сразу же по прибытии почувствовал себя очень больным. Он изо всех сил старался не нарушать напряженного графика, но в конце концов с высокой температурой обратился-таки к врачу. Тот обнаружил серьезный бронхит, грозивший перейти в пневмонию, и, промедли он еще день, ему почти наверняка пришлось бы лечь в больницу. На сильных антибиотиках он каким-то образом сумел выполнить программу интервью. Когда работа была сделана, ему стало лучше, хоть он и чувствовал слабость, и он отправился на прием к Тине Браун[258], где в какой-то момент оказалось, что он стоит в кружке гостей, который составляют Мартин Эмис, Мартин Скорсезе, Дэвид Боуи, Иман[259], Харрисон Форд[260], Калиста Флокхарт[261] и Джерри Сайнфелд[262]. «Мистер Рушди, — нервно обратился к нему Сайнфелд, — вы видели ту серию нашего сериала[263], где мы обыграли ваше имя?» В этой серии Креймер заявляет, будто встретил в бане «Салмана Рушди». Этого человека, как выясняется, зовут Сол Басс (Sal Bass), и они с Джерри сочли это псевдонимом, под которым скрывается Salmon[264]. Когда он заверил мистера Сайнфелда, что от души посмеялся над этой серией, комик испытал заметное облегчение.
Турне по восьми американским городам прошло спокойно, если не считать того, что в Лос-Анджелесе организаторы большой книжной ярмарки «БукЭкспо Америка» отказались пустить его на территорию. Зато его пригласили в этом городе в Плейбой-мэншн[265], чей владелец явно оказался более храбрым человеком, чем организаторы БЭА. Морган Энтрекин, глава издательства «Гроув / Атлантик», выпустил книгу Хефнера «Столетие секса: история сексуальной революции по версии “Плейбоя”», и за это ему позволили устроить в особняке вечеринку для книжной публики. Книжная публика в назначенное время потянулась в гору по Холмби-Хиллз, а потом взволнованно пила тепловатое шампанское в шатре на лужайке посреди Хефнерландии под презрительными взглядами смертельно скучающих официанток-«крольчушек». Посреди вечера к нему подскочил Морган в обществе молодой блондинки с милой улыбкой и невероятной фигурой. Это была Хедер Козар, новоизбранная Подружка года, очень юная девушка с великолепными манерами, которая с обескураживающим упорством называла его «сэр». «Очень жаль, сэр, но я не читала ни одной вашей книги, — извиняющимся тоном сказала она. — Честно говоря, я мало книг читаю, я от них устаю, и мне спать хочется». Да, согласился он, да, со мной часто бывает ровно то же самое. «Но есть такие книги, сэр, — добавила она, — например, «Вог», что мне, чувствую, надо их читать, чтобы не отстать от событий».
Он вернулся в Лондон, ему подправили веки, взгляд у него стал нормальным, потом отпраздновали двухлетие Милана, потом — двадцатилетие Зафара, потом ему исполнилось пятьдесят два. В день его рождения к ужину пришли Самин со своими двумя девочками, Полин Мелвилл и Джейн Уэлсли, а через несколько дней он отправился с Зафаром на центральный корт Уимблдона, где в полуфинале Сампрас победил Хенмана. Если бы не полицейские, жизнь можно было бы считать почти нормальной. Старые тучи, возможно, мало-помалу рассеивались, но собирались новые тучи. «Противоречие между Э. и мной из-за вопроса о жизни в Нью-Йорке угрожает нашему браку, — писал он в дневнике. — Выхода я не вижу. Нам придется проводить время раздельно: мне в манхэттенской квартире, ей в Лондоне. Но как вынести разлуку с этим милым малышом, которого я так люблю?»
В середине июля они на девять недель отправились в Бриджгемптон в дом Гробоу, и в эти-то недели он и поддался своей милленаристской иллюзии.
Даже если ты не верил, что приближающийся миллениум — конец тысячелетия — сулит второе пришествие Христа, тебя могла соблазнить романтическая «милленаристская» идея, что такой день, наступающий раз в тысячу лет, может принести великую перемену и что жизнь — жизнь всего мира, но еще и жизнь конкретного человека в нем — в новом тысячелетии, возможно, станет лучше.
В начале августа 1999 года милленаристская иллюзия, которая возьмет над ним власть и изменит его жизнь, явилась ему в женском обличье — где бы вы думали — на острове Либерти. Ну разве не смешно, что он встретился с ней под статуей Свободы? В художественной литературе символика этой сцены показалась бы избыточной и тяжеловесной. Но жизнь как она есть порой вдалбливает в тебя свое так, чтобы ты уж точно усвоил, и в его жизни как она есть Тина Браун и Харви Уайнстайн[266] устроили на острове Либерти вечеринку на широкую ногу, отмечая рождение своего журнала «Ток», которому не суждено было долголетие, и расцветали фейерверки, и Мейси Грей пела: I try to say goodbye and I choke, I try to walk away and I stumble[267], и список гостей охватывал весь человеческий спектр от Мадонны до него самого. В тот вечер он не встретился с Мадонной лицом к лицу, а то, может быть, спросил бы ее про слова, которые ее помощница Каресс сказала телепродюсеру, пославшему Мадонне экземпляр «Земли под ее ногами» в надежде на благосклонный отзыв из уст знаменитости — ведь главной героиней книги была пусть вымышленная, но рок-певица, звезда первой величины. «О нет, — заявила Каресс. — Мадонна не
Элизабет осталась в Бриджгемптоне с Миланом, а он поехал в город с Зафаром, Мартином и Исабель. К деревьям на острове Либерти были подвешены лампочки, от воды налетал освежающий летний ветерок, они никого здесь не знали, да и попробуй разгляди в густеющих сумерках, кто есть кто, но в этом не было ничего плохого. И вот под китайским фонариком у пьедестала, на котором высилась огромная медная дама, он лицом к лицу встретился с Падмой Лакшми и сразу понял, что уже видел ее — вернее, видел ее фотографию в итальянском журнале, где поместили и его снимок, — и ему вспомнилось, что он тогда подумал: «Если когда-нибудь с ней познакомлюсь — все, моя песенка спета». Теперь он сказал: «Вы — та красивая индианка, которая вела программу на итальянском телевидении, а потом вернулась в Америку, чтобы стать актрисой». Она не верила, что ему могло быть о ней известно, и поэтому начала сомневаться, что он — тот, кем она его сочла, и заставила произнести его имя и фамилию, после чего лед был сломан. Нескольких минут разговора им хватило, чтобы обменяться телефонами, и на следующий день, когда он ей позвонил, номер был занят, потому что она в этот момент звонила ему. Он сидел в своей машине у бухты Микокс-Бэй на Лонг-Айленде, смотрел на сверкающую воду и чувствовал, что его песенка спета.
Он был женатый человек. Дома его ждали жена и двухлетний сын, и, не будь обстановка в семье такой, какой она была, до него дошла бы очевидная истина, что видение, в котором, казалось, воплотились все его чаяния — мисс Свобода из плоти и крови, — не что иное, как мираж, и что броситься к ней, словно она существует на самом деле, значит навлечь беду на себя, причинить немыслимую боль жене и взвалить непомерную ношу на плечи самой Иллюзии — американки индийского происхождения, у которой были честолюбивые замыслы и тайные планы, не имевшие ничего общего с исполнением его глубинных желаний.
Ее имя и фамилия были диковинкой — именем, рассеченным надвое матерью после развода. Она родилась в Дели (хотя б`ольшая часть ее семьи, принадлежавшей к тамильским брахманам, жила в Мадрасе), и поначалу ее звали Падмалакшми Вайдьянатхан, но Вайдьянатхан, ее отец, бросил ее и ее мать Виджаялакшми, когда девочке был всего год. Виджаялакшми немедленно избавилась от фамилии бывшего мужа, превратив свое имя, как и имя дочери, в имя и фамилию. Вскоре она эмигрировала с дочкой в Америку, получила ответственную должность медсестры в онкологическом центре Слоуна и Кеттеринга в Нью-Йорке, затем переехала в Лос-Анджелес и снова вышла замуж. Падма впервые встретила отца, когда ей было без малого тридцать лет. Еще одна женщина, рано лишившаяся одного из родителей. Его любовная жизнь раз за разом повторяла один и тот же образец.
«Ты погнался за иллюзией и ради нее принес в жертву свою семью», — сказала ему потом Элизабет, и была права. Призрак Свободы был миражом, мечтой об оазисе. Эта женщина, казалось, соединяла в себе его индийское прошлое и его американское будущее. Она была свободна от мучивших их с Элизабет опасений и забот, от которых Элизабет никак не могла отрешиться. Она была его мечтой о том, чтобы отрешиться от всего этого и начать сызнова, — американской мечтой, грезой о корабле «Мэйфлауэр», на котором прибыли в Америку первые колонисты, фантазией еще более манящей, чем ее красота, а красотой она затмевала солнце.
Дома — очередная крупная ссора из-за того, из-за чего они ссорились теперь постоянно. Желание Элизабет в ближайшем будущем завести еще детей, которое он не разделял, вступало в конфликт с его недоосуществленной мечтой обрести в Америке свободу, которой она боялась, и этот конфликт неделю спустя погнал его в Нью-Йорк, где в его номере в «Марк-отеле» Падма сказала ему: «У меня внутри сидит другая «я», плохая, и когда она выходит наружу, она просто берет то, чего ей хочется», — но даже это предостережение не заставило его со всех ног ринуться домой, в свою супружескую постель. Его Иллюзия стала слишком могущественна, чтобы ее могли рассеять какие бы то ни было доводы, выдвигаемые действительностью. Нет, она не могла быть той мечтой, с которой он ее отождествлял. Ее чувство к нему — он в этом убедится — было настоящим, но оно было перемежающимся. Честолюбие то и дело овладевало ею настолько, что для чувства не оставалось места. У них была некая совместная жизнь — восемь лет с первой встречи до развода, поставившего точку, немаленький промежуток времени, — и под конец, что было неизбежно, она разбила его сердце, как он разбил сердце Элизабет. Под конец она стала лучшим орудием мести, какое только могла пожелать Элизабет.
Тогда у них была лишь одна ночь. Она вернулась в Лос-Анджелес, он — на Литтл-Нойак-Пат, а потом в Лондон. Он работал над восьмидесятистраничной заявкой, куда входили планы четырех романов и сборника эссе, — над заявкой, которая, он надеялся, принесет ему достаточно денег, чтобы купить жилье на Манхэттене, — а отношения с Элизабет у него по-прежнему были натянутые; он встречался с друзьями, получил почетную докторскую степень в Льеже, порадовался тому, что Гюнтеру Грассу наконец дали Нобелевскую, а не слишком огорчаться из-за того, что его (наряду с удостоенными больших похвал Викрамом Сетом и Родди Дойлом) не включили в шорт-лист Букеровской премии, ему помогали поздние звонки Падме в ее квартиру в Уэст-Голливуде, благодаря которым ему становилось так хорошо, как не было очень давно. Потом он поехал в Париж на презентацию французского перевода «Земли под ее ногами», она прилетела к нему, и это была неделя опьяняющей радости, прерываемой чувством вины, которое било по нему точно молотком.
Зафар не вернулся в Эксетер, но переживания его родителей по этому поводу вдруг стали несущественны, потому что Клариссу положили в больницу: из-за серьезной инфекции в области ребер у нее в легких оказалось более литра жидкости. Она еще некоторое время назад начала жаловаться своему терапевту на сильный дискомфорт, но тот не послал ее ни на какие анализы — сказал, что все это ее воображение. Теперь она хотела подать на него в суд за врачебную халатность, но за ее сердитыми словами чувствовалась паника. С тех пор как ей объявили, что рака у нее больше нет, прошло почти ровно пять лет, и ей показалось было, что можно успокоиться, но сейчас ею овладел великий страх: неужели то, страшное, вернулось? Она сказала ему по телефону: «Я не говорила Зафару, но может быть вторичный рак в легком или на кости. Рентген на следующей неделе, и, если есть хотя бы маленькая тень, вероятно, я неоперабельна». Ее голос дрожал и прерывался, но потом она взяла себя в руки. Она держалась мужественно, но после уик-энда позвонил ее брат Тим и подтвердил: рак дал рецидив. В жидкости, выкачанной из легких, обнаружили раковые клетки. «Вы скажете Зафару?» Да, он скажет.
Это было самое тягостное, что ему приходилось сообщать сыну. Зафар этого совершенно не ждал — или отгонял мысль, что такое может случиться, — и был страшно потрясен. Во многом он больше походил на мать, чем на отца. У него был ее затаенный темперамент, ее зеленые глаза, и, как она, он любил приключения; вдвоем они путешествовали на внедорожнике по валлийским холмам, неделями колесили на велосипедах по Франции. В годы кризиса, случившегося в жизни отца, она не оставляла Зафара ни на один день, она сохранила ему детство и помогла вырасти и не сойти с ума. Трудно было себе представить, что из родителей Зафар первой потеряет ее.