Но шептала все реже, потому что Худур, оценив возможное влияние Ларисы на меня, достала ей дефицитную швейную машинку, так же как споро, одномоментно снабдила редкостным дефицитом все начальство, ухитряясь не забывать и себя. Во всяком случае, через год она уже стала приглашать на свою новую дачу, якобы купленную на дядино наследство. Приглашала, естественно, меня, моего начальника, его жену, очень нужного параллельного начальника и… Ларису, которая как-то призналась, что копает Худур огород при даче, «иногда» помогает ей по хозяйству.
Да, дача-то была по тем временам роскошной, двухэтажной, деревянной, но из толстого бруса, отделанная лакированной вагонкой внутри и снаружи. С камином, полудюжиной комнат, с подсобками, казалось, набитыми восточной снедью и бутылками. Я помню один вечер, начавшийся с разжигания камина, тихой суеты и топота босых ног на кухне, с восхищенных восклицаний гостей, разглядывающих, отступая, над грудой сваленных в просторной прихожей шуб светящийся, сочный, как груда раздавленного винограда, модерновый натюрморт — «подлинник, сорок тысяч», как небрежно, на ходу, но пронзительно-громко сообщила Худур — ловкая, легкая, проворно тыкавшая маленькими ручками в углы и двери, куда совались, доставая стулья, яства, посуду, уже порабощенные гости, и кто-то, обнаженный до пояса, перекрещенный тенью от рамы, прямо в центре просторной огненной трапеции света из окна и в эпицентре воронки среди сугробов колол дрова для камина и шашлыка. Кабылянский, благоразумно уклонясь от колки и переноски, сел к роялю («Беккеровский!» — прокричала из кухни Худур) и подбирал «В лесу родилась елочка», хотя было где-то возле женского праздника, уже чернели и оседали сугробы, и наши северные души жаждали проталин, смены пейзажа… терпеть я не мог всю жизнь предвесенних сугробов, полумертвой зимы… кстати, в этом мы с Худур очень были похожи.
— Эй, паразит! — завопила Худур. — Уселся, понимаешь! «Елочку» наяривает! Вот в августе, на мой день рождения, мы сыграем. Это мы попляшем. Мне одна народная артистка, композитор, личную песню написала! И каждый мой день рождения мы ее будем исполнять! В мою честь!
Между прочим, правда. Песенку (мелодия избитая, знакомая) в честь Худур мы действительно в августе услышали и пели, осоловев и провалившись уже сквозь стадию алкогольной эйфории в стадию алкогольного всепрощения, косноязычно нахваливая и песню, и Худур, и мужа Борю. Потом, уже легковесно допустив Худур в свою компанию, мы исполняли песню про нее еще не меньше трех раз. Почему и запомнились из графоманского текста три или четыре строчки: «Ты пришла весенней вестницей, были яблони в цвету, вдруг уйдешь по черной лестнице этой ночью в темноту…»
Худур была с нами и в тот вечер у Гиви…
И я в те годы раза два был у Худур в гостях в городе, да, я вспоминаю, что вот где-то здесь, сейчас надо минут десять идти через дворы. И даже помню этаж, кажется, шестой.
А потом пошел этот пустой период. Пьянки стали реже, прекратились, сошли на нет звонки и разговоры… хотя, конечно, я сейчас не могу себе представить, что иду в дом к Худур, а ее нет. Вообще нет. Так ведь и кажется, что ни дача та из лощеного бруса, ни сверкающая полировкой и серебром трехкомнатная квартира вот здесь, да, на шестом этаже, без Худур не могут просуществовать и месяца. Боря сказал, что ее убили. Почему-то было впечатление, что убили недавно. Не сказал он когда, но показалось, что недавно… аффект такой, тон такой? Сколько я ее не видел? Я ей был не нужен. Прошло лет пять, не меньше… А вот и Дуб заветный…
Во дворе четырнадцатиэтажки рос дуб, кажется, не засохший до сих пор. Каким-то образом выживший в городе, где гибнет все и вся. А окна — вон те. И светится только одно. Одно из четырех. Три черных «карты».
Лифт пообтрепали. Когда-то Худур хвалилась, что у них в доме самый чистый лифт, она, мол, самолично надрала уши трем подросткам. Тогда это в принципе еще могло быть. Сегодня она бы не надрала. Я вот шастаю по ночам без оружия, уже почти пожилой. Так себе, правда, одетый. Интереса не представляющий. Разве что закурить у меня можно попросить… Худур могли, скажем, убить подростки в лифте…
Дверь открыл Боря. У него здорово поредели и посерели волосы и отекли веки. Погрубела и побагровела кожа на лице и руках. Ходит шаркая.
— Вот так, Адик.
— Когда же это случилось?
Мы уже проходим в комнату, которую Худур называла гостиной. Значит, сейчас зажглось еще одно окно. А горело то, что из кухни. В гостиной сменили мебель, полно всякой аппаратуры и металла.
— Убили десятого августа.
Я помнил, что день рождения у Худур был восьмого августа.
— Какое свинство и подлость! — вскрикнул Борис. Он стоял по-прежнему спиной ко мне перед фальшивым камином. Уставленным старинными подсвечниками. Свечи в них наполовину обгорели. Видно, это эффектно смотрелось по вечерам.
— Ты представь, ее убили! Зазря, за просто так!
— Я ничего же не знал, Борис. Мне сказал Генка.
— Я ему звонил. Он что там? Умирает?
— Да. Недели через две. Рак. Вот он меня-то и позвал, чтобы рассказать очень странную вещь. Он много лет уверен, что кто-то из нашей прежней компании за всеми остальными охотится.