Я иду вниз по Людвигштрассе в тысячный раз. Я слышу рядом его легкие шаги, слышу его тихую дружескую речь. Однажды мы уже шли с ним этим путем, было это перед той самой революцией, не давшей никаких плодов, не давшей ни машин, ни трамваев. Он шел возле нас на наше венчанье в качестве свидетеля. Я не могу идти по этой прекрасной улице, не чувствуя его возле себя и благодарю небо, даровавшее нам этого ангела-хранителя. Я держу в руке его письмо, написанное с ощутимой точностью мысли, стиля и почерка. Рассматриваю бледно-голубую бумагу, ощущаю ее между большим и указательным пальцами и смотрю сквозь лупу на голубую печать вскрытого конверта».
В этих заметках нет определенного европейски-ментального, а тем более интеллектуального содержания. От последнего они намеренно свободны, ибо сущность Рильке была почувствована Хаузенштайном именно как пустотность восточного свойства и качества. Он описывает свои касания незахламленного существа, в которое, вследствие его чуткой и доброжелательной пустотности, способны входить «иномирные» сути и сущности.
Лу глазами ЛулуОднако вернемся к донжуанизму Рильке, коль скоро речь идет о женских воспоминаниях. Характер этого донжуанизма, разумеется, вовсе не был непременно сексуального свойства, если вообще позволительно говорить о сексуальности применительно к опыту поэта, искавшего пути к растворенности в эросе, притом эросе внутреннего-мирового-пространства. Воспевавшаяся Райнером «безответная любовь» – безусловно эротична, но отнюдь не сексуальна. Только навык в любви, не нацеленной на прямой отклик, а тем более на ответную «отплату», может привести к принципиальному расширению зоны этого чувства и к трансформации его в новое качество – в «любовь как таковую, во всю любовь, какая есть в мире».[104] Вот почему страстность отклика столь же для нее опасна, сколь и полное равнодушие. И, с другой стороны, вот почему этот невод был широким и в общем и целом не то чтобы неотмирным, но «отсутственным» в выше обозначенном нами смысле. В свидетельствах о Рильке нередко звучит эта «хаузенштайновская» нота или струна, хотя и не так ясно. Не о писателе пишут. Вот Марта Фогелер: «“Судьбой сияет взор. / А сердце – вот Господь./ Где липы – дух и плоть,/ там дом – сплошной простор”. Такая сентенция украшала вход в наш дом, и автором ее был Райнер Мария Рильке. Он часто бывал у нас, и даже когда отправлялся в путешествия, в Россию, Египет, Грецию, всегда присылал прекрасные вещи для невесты своего друга: из Египта кольцо со священным ибисом, серебряный разрезной нож против сглаза, с юга России шелковую шаль, из Турции – духи. Где бы он ни жил, всегда его окружали изысканные вещи: серебряный подсвечник, редкая ваза на праздничном столе темной полировки, простые тяжелые темно-красные портьеры, похожие на увядшие розы, цветок в дорогом стакане, письменный пульт словно взятый из монашеской кельи, старинная русская икона.
Из-под высоко застегнутой темно-красной косоворотки чуть виднелся узкий серебряный <православный> крестик.[105] Разговор его был тих и исполнен совершенной простоты. Ни одно слово не могло быть более точным. Он занимал столь мало места, что справедливо будет сказать, что в комнате лишь вибрировала его духовная атмосфера. Вблизи него каждого пронизывала огромная праздничность. Стихи его более всего раскрывали свою жизнь, когда звучали при зажженных свечах, розах и серебряных чашах или же в присутствии женщин. <…> Никогда еще женщины не были так поняты и воспеты, как им и в нем…»
Последнее – очень важная черта, которой мы уже касались. Еще в ранней юности поэтом написаны большие циклы, посвященные постижению сущности девичьего и женского измерения. В более зрелом возрасте это внимание не стало меньшим, но лишь углубилось, став тропой к проникновению в тайну «великих любящих»: Сафо, Элоизы, Гаспары Стампа, Португалки, мадмуазель де Леспинас и др.
Вполне возможно, что именно такое, архаически-волхвующее и в этом смысле «идеализирующее» отношение к женщинам вставало в какой-то момент одной из непреодолимых причин, разрушающих каждую новую попытку Рильке создать «прочный союз».[106] Вот он приглашает погостить в их общем с Лулу Альбер-Лазард жилище Лу Андреас-Саломе. Разумеется, она приезжает с тайно «экспертной» миссией. В своей книге Лулу вспоминает:
«…Тишина была порушена, ибо она (Лу. – Н.Б.) и ее собака Дружок наполнили все уголки дома шумом и суматохой. Женщина с проникновенным умом и могучим темпераментом; и все же, несмотря на очевидно сильную чувственность, она казалась существом почти исключительно теоретическим. – Видя огромное различие их индивидуальностей, их реакций, я частенько спрашивала себя о более глубинном основании этой долгой дружбы. Вероятно, на него действовала эта ее особая витальность русской бабы, эта природная ее сила, сохранявшаяся в ней вопреки всяческому интеллектуализму. Лу была той, кто научила его ходить босиком по траве, – важное событие для избалованного ребенка старой, нервозной цивилизации: ему тогда казалось, что он возвращается к природе, чтобы восстановить в себе благодаря этому соприкосновению силу земли. В существе с меньшей восприимчивостью и чувствительностью это простое приключение не произвело бы столь длительной взволнованности. – Я понимала также, что, с другой стороны, мощное воздействие на Рильке оказывал ее богатый жизненный опыт в то время, когда сам он был еще юн, что его притягивал ее полный динамизма темперамент, а также беседы с ней, в которых она с поражающей непринужденностью рассматривала самые щекотливые проблемы (что, как мне кажется, скорее можно приписать ее несколько чересчур специфическим воззрениям). Но раньше и прежде всего остается фактом, что она совершенно слилась для него с его переживанием России, и эта мощная связь существенно повлияла на все его развитие. Понимание людей у Лу ни в коей мере не было мистичным. Она видела в Рильке, как и ее учитель Фрейд, лишь то, лишь те вещи, что всецело поддаются анализу. Она ведь и посвятила себя исключительно этому анализу. Например, рилькевского «ангела» она трактовала как образ в больном, нездоровом сознании, мечтающем о некоем внетелесном существовании. Но разве это не очевидное заблуждение?
Примечательно, что как только жизнь ставила Рильке перед необходимостью какого-то решения, он обращался к своим материнским подругам (имеются в виду, конечно, Лу Саломе и Мария фон Таксис. – Н.Б.), ибо простейшие проблемы внешней жизни, которые любой другой человек решает само собой и между прочим, вырастали для него в непроходимые горные чащи, что зачастую почти контузило его внутреннюю жизнь. В переписке и в разговорах с этими женщинами он, несомненно, изливал многое из того, что озабочивало его в течение его жизни. Это выглядело так, словно ему были нужны опорные пункты стабильного существования и прочных взаимоотношений посреди его головокружительных полетов, а также спусков в многообразные слои преисподней. Разве нельзя предположить, что даже в его любовных взаимоотношениях всегда присутствует та самая любовь, которую он празднует способом, ее почти запутывающим, празднует, чтобы тем самым оказаться в связи с жизнью других людей? Не переживал ли он при этом постоянно свою собственную проекцию? Ведь его особое и трудное положение временами становилось причиной рождавшегося в нем своеобразного «horror vacui»[107]. Захватывающим образом это выражено в стихотворении, которое он посвятил мне и вписал в экземпляр «Новых стихотворений».
Лулу
Нет меня; но если б стать и быть мне,то, конечно, сущностью стихотворенья,точностью, которой жизни прытьюприблизительною, – не достичь уж, вне сомненья.Нет меня; другие есть – взгляни же, вон какпеременчиво в них вожделенья бьются,как невидяще подходят и клянутся;в это время я вхожу – все связи рвутся –в пса пустотность и всеполноту ребенка.И тогда в их глубине, подобно привиденью,зачинается мой собственный, мой ясный свет…Но внезапно вновь обрыв: меня вновь нет.Лишь в твоей любви я приближаюсь к бденью.Райнер(Для Рильке собака почти что лишена своей собственной субстанции из-за того, что живет с постоянно обращенным к человеку взглядом, в то время как «целое», «полное-в-себе» дитя хранит себя своим завершенно-уединенным миром).
У Лу Андреас-Саломе при ее цветущей витальности в то время всё еще были страстные поклонники, несмотря на ее возраст и на то, что она совсем не озабочивалась своей внешностью (ходила в серой мешковине, которую называли тогда «платьем реформ»[108]). Я словно бы все еще вижу перед собой одного из них, у которого от резких слов Лу в глазах появляются слезы, так что его монокль срывается и падает на пол. Взгляд ее излучал большую силу. Однажды вечером, когда мы с ней и с психоаналитиком бароном Г. сидели в Одеон-баре, я в ходе оживленного разговора была поражена чрезвычайной красотой трех пар глаз: глаза Рильке, полные души, становились темно-фиолетовыми, впрочем, в них было странное свойство внезапно переходить от глубочайшего свечения к опаловому блеску; глаза барона Г. мерцали прозрачной интеллигентностью проникновенной голубизны, а у Лу в это время был великолепный тигриный взгляд. Всё это преисполнило меня странной гордостью за то, что эти изумительные источники света были человеческими глазами.
Надо полагать, Рильке исключал для себя всякий психоанализ. В то же время длительный контакт с Лу, повидимому, приблизил его к пониманию основных положений учения, если уже прежде он не встретил их в ряде древнегреческих мифов и трагедий. Третья элегия указывает на это неопровержимо. Различные моменты психоанализа в этой элегии, одной из сильнейших, сконцентрированы и сублимированы…»
Откуда пришел рилькевский ангелОсобенно важно ее несогласие с трактовкой Лу рилькевского ангела. Действительно, Лу полагала, что точкой роста представлений об ангеле стали у Рильке «печаль и скорбь» в связи с теми физическими дискомфортами, которые начали неуклонно возрастать после блаженного периода первой юности, где гармония между телесным и духовным была почти полной и все физически-телесные действия поэта тотчас являли и свой духовный эквивалент. Пронизанность телесных функций поэта вибрациями духа, действительно, часто фиксируема в беседах Рильке с Лу и с Касснером. Однако в общении с Лу, которая одна выполняла роль друга-психотерапевта, Рильке довольно часто сообщал о том, что его тело «становится карикатурой его духовности». Гармония с годами нарушается, вместо полного слияния – распутье и движение рядышком уже двумя дорогами. Вполне естественная точка начала заката тела как плоти. Но, по мнению Лу, это вызвало бурю несогласия в Рильке. «Это тот пункт, та точка, где зародился его миф об Ангеле». Тело зажато между зверем и ангелом, и Рильке рванулся к ангельскому. Вновь и вновь Лу педалирует на теме пойманности поэта в теле, на незадействованности телесности в творческом процессе. Тело как тюрьма. Возникает картина этакого германского Паскаля, что входит в явное противоречие с моцартианским образом поэта, встающим из его переписок и мемуарных о нем свидетельств. Более того, Рильке как едва ли кто в его окружении подчеркнуто защищал мистически-земную, хтонически-языческую подоплеку земного царства как объединительно-переходного, междумирного. Его «Письмо молодого рабочего» славит именно земное, хтонически-телесное царство и протестует против любых попыток обокрасть его, перенося ценность «мира сего» в иномирье. Рильке почти подчеркнуто славит эротику земного человеческого общения как ценность едва ли не абсолютную. Это и понятно: по внутренней закваске он был дзэнцем, и всякие отрывы материального от духовного рассматривал как нарочитую, измышленную рассудком дихотомию, как провокацию конфликта в сознании, в то время как бытие целостно, нераздельно, в том числе нераздельно на распад и цветение.
Конечно, о последнем Лу прекрасно осведомлена и ничуть этого не отрицает. Однако одно дело понимать/ чувствовать космическое единство плоти/духа, жизни/ смерти и другое дело реализовывать сам этот феномен бытийства (экзистенциальной целокупности). Обучение себя бытию – вот одна из важнейших стадий пути Рильке. Сложнейший, проблематичный, порой мучительнейший процесс, когда жизнь «брыкается», не желая быть в одной упряжке со смертью, пытается вытолкнуть из себя все смертные энергии. Острое чувствование бытия как расцвета и умирания в единстве – вот судьба Рильке, вот его путь к ангелам. Нет, это не бегство мальчика, ужаснувшегося витальному угасанию, это осознанное поэтапное овладение тем мастерством приятия бытия, беспрекословного к нему доверия, которое в конечном счете под силу только духовному воину.
Десятилетие с 1912 до 1922 года многие исследователи называют годами беспокойства, меланхолии и чуть ли не отчаяния и бездействия Рильке, годами нервного ожидания вдохновения, Диктовки. Это совершенно не так. То были годы уникальнейшей по новизне внутренней работы и самообучения. Всего лишь одна весть из октябрьского письма 1915 года (к Элен Дельп): «…“Работа с натуры” сделала для меня сущее в столь высокой степени задачей, что вещь заговаривает со мной (исполняя просьбу и давая нечто, не предъявляя при этом ко мне эквивалентных требований) крайне редко, словно по ошибке. Испанский ландшафт (последний, пережитый мною беззаветно)[109], Толедо, довел это мое состояние до предельности: сама вещь, выраженная там чрезвычайно – башня, гора, мост, – уже обладала неслыханной, несравненной интенсивностью внутренних эквивалентов, сквозь которые и можно было их изобразить. Явление и его ви́дение словно бы повсюду сходятся в предмете; в каждой вещи представлен целостный внутренний универсум, словно бы ангел, содержащий в себе пространство, был слеп и смотрел внутрь себя. Этот мир, увиденный уже не из людей, но в ангеле, и есть, я полагаю, моя подлинная задача, по крайней мере в ней сошлись все мои более ранние опыты…» (Подчеркнуто мной. – Н.Б.)
Растворить предмет в его ви́дении так, как держит внутри себя пространство ангел, отрешиться от человеческой формы зрения, овладеть ангельской оптикой, в которой нет деления на внешнее и внутреннее, на живое и умершее, но есть фермент «божественной» бытийности.
Лу Саломе пишет: раньше у Рильке был Бог «Часослова», сейчас на этом месте ангел. Вовсе нет. Бог ничуть не уходил и не ушел от Рильке. Он неизменно был в корне его интуиций и его ви́дений. «Когда я говорю Бог, то это великое, неподвластное расшифровке убеждение во мне», – писал он одному из поздних адресатов. Вкратце свою эволюцию как приближение к сакральному эпицентру он изложил, например, в письме к юной Ильзе Яр в 1923 году, то есть уже в эпоху, когда телесное его благополучие было под очень большим вопросом. «… Это приобщение к человеческому теплу и близости и у меня тоже произошло очень поздно, и если бы я в юности не пожил некоторое время в России, едва ли бы мне посчастливилось познать их столь чисто и столь совершенно, как это только возможно, чтобы без ошибок и провалов быть допущенным в Целостность, в великолепие жизни. Я начал с вещей, бывших истинными поверенными моего детства, и было уже много, когда я без посторонней помощи добрался до животных и зверей… А потом передо мной открылась Россия, подарившая братство и сумеречную темноту Бога, в котором только и существует единение. Тогда-то я и называл его, ворвавшегося в меня Бога, и долго жил в прихожей его имени, на коленях… Сейчас ты едва ли смогла бы услышать меня называющим его, это неописуемый секрет между нами, и где когда-то была близость и проникновенность, там теперь сопрягаются новые дали, как в атоме, которого новейшая наука постигает в качестве мирового пространства в малом. Постижимое ускользает, трансформируется, вместо обладания обретается связь, и возникает безымянность, которая снова должна начинаться возле Бога, чтобы быть совершенной и безоговорочной. Эмоциональные переживания отходят на задний план перед бесконечным наслаждением всем, что осязаемо… Свойства становятся Богом, которого (уже не могущего быть выраженным в слове) они замещают, чтобы упасть назад в Творение, в любовь и смерть… Быть может, это снова лишь то, что уже свершилось в отдельных местах «Часослова», этот подъем Бога изнутри дышащего сердца, покрывающего собою небо, а затем выпадающего дождем. Однако любые признания сверх сказанного были бы уже чрезмерны. Христианское миропереживание принимается мною во внимание всё меньше и меньше; древнейший Бог бесконечно его перевешивает. Воззрение бытия во грехе и необходимости искупления как предпосылка Бога все более противится сердцу, понявшему Землю. Не греховность и ошибочность земного опыта, напротив – чистая его природа становится существенным в сознании; грех, конечно же, есть чудеснейший обходной путь к Богу, однако почему на него должны вступать те, кто никогда Бога не покидал? (Подчеркнуто мной. – Н.Б.) Мощный, изнутри дрожащий мост посредника имеет смысл лишь тогда, когда задана пропасть между Богом и нами, однако именно эта пропасть полна божественного сумрака, и тот, кто ее познает, спускается вниз и там воет (и это нужнее, нежели перешагивать пропасть). Только к тому, для кого пропасть была местом жительства, высланные небеса начинают возвратный путь, а всё глубоко и сокровенно здешнее, расхищенное Церковью для потустороннего, возвращается; все ангелы решаются на то, чтобы восхвалять Землю».
Вот оно! Ангелы ужасны не потому, чтобы были враждебны земле и земному, но лишь потому, что человек стал слишком слаб духовно.
Внутрь Универсума можно проникнуть только посредством внутреннего моста, который выстраивает твоя совесть. Прорваться в центр Универсума – вот исконная, не отменявшаяся задача Рильке. «Когда я обращаю взгляд в мою совесть, то вижу только Закон, неумолимо повелевающий мне затвориться в самом себе и без промедления отдаться разрешению задачи, которая была мне продиктована в глубинах моего сердца. Я весь обращаюсь в слух…»
Такова органика космоса – путь в него всецело внутренний, как и простор, и открытость, как и звезды откликаются только когда ты решаешь (словно перед тобою коан) в предельно замедленных ритмах то, что задается сокровенным сердцем. «Теперь Вы знаете, что я, претерпевающий превращения, хочу только этого, и нет у меня ни малейшего права изменить направление моей воли до тех пор, пока не будет завершен процесс моего самопожертвования и послушания…» Далее, в качестве примера он сообщает, что занят сейчас ответом на письма и «написал сегодня уже 115 писем», некоторые на двенадцати страницах. Далее он пишет о том, что все, что тебе дается, всякую вещь надо брать в полный фокус внимания, внимание должно стать абсолютным. Иначе ничего не выйдет кроме симуляции общения и познания. Вещь «откажется отдать тебе свое сердце, доверить тебе свое терпеливое существо и то свое звездное постоянство, что подобно небесному звездному порядку. Вещь, которая к вам так обращается, вам следует на какое-то время принять как единственную среди всех существующих, как уникальное явление, поставленное вашей трудолюбивой, забывшей обо всем и вся любовью в тот центр универсума, у которого ежедневно несут службу ангелы».