— Нет, — глухо сказал секретарь.
— Что? — спросил губернатор.
— Он не был безумцем.
Губернатор вдруг подумал, что совсем не знает секретаря. Он заметил, как в преданных глазах чиновника мелькнуло то, чего он раньше никогда не замечал, — неподатливость, упрямство, какое-то даже злорадное удовлетворение, словно тот о чем-то догадался, до чего-то дошел и будет теперь стоять на своем и никогда от этого не отречется.
Секретарь сделал шаг к губернатору и чуть слышно, на одном дыхании сказал:
— Птицей он был.
КОММЕНТАРИЙ К ГАЗЕТНОЙ СТРОКЕ
Понятно, говоришь, сделаем, прощайте. И — знакомым коридором, мимо прокуренных кабинетов, а потом толкнешь дверь и — это как нырок — в синеву, в толпу, в грохот трамваев. Спешишь, и кажется, спешат и торопятся все вокруг. И тут — самолет. И отчего-то сразу тревога, странная, необъяснимая. И все словно впервые: и вечернее оживление, и темные фигуры прохожих, и грязный мокрый снег на тротуарах, и этот самолет. Вот он взбирается на облака, уходит, тают его огни... Ты стоишь на дне узкой черной улицы, запрокинув голову и глотая сырой воздух. Привычно подумаешь о всех летящих, и вдруг вспомнится что-то забытое, давнее — детские голоса в сумерках; под крышей беседки темно, лиц не разглядеть, и потому можно петь не робея, не смущаясь, и слабые голоса старательно выводят: «Летят самолеты, сидят в них пилоты и с неба на землю глядят...»
Был пятый час полета, когда тяжелая машина, накренившись и вибрируя всем корпусом, повернула на материк. Надсадный гул турбин пролетел над мертвой заснеженной пустыней и пропал среди полей торосистого льда.
В полутьме пилотской кабины, где все так же мигали сигнальные лампочки и зеленым огнем полыхали циферблаты приборов, ручки, указатели, кнопки, радист, потягиваясь и зевая, сказал:
— Переключайтесь на приемник.
Он нашел станцию и тщательно отстроился. Теперь можно было послушать музыку. Время от времени мелодию рвали телеграфные сигналы: работал радиомаяк. Они пойдут домой, держа на его позывные. Радист представил, как из глубин ночи на этот телеграфный писк спешат самолеты... Он снова зевнул и посмотрел на командира. Летчик сидел в той же позе, что и четыре часа назад. Тяжелая застывшая фигура.
Командир
«Боги октябрьских туманов и моросящих дождей...»
Впервые командир услышал эти слова на полевом аэродроме осенним вечером двадцать лет назад. Они неизменно приходили ему на ум, как только он узнавал музыку.
Едва пианист взял несколько аккордов, летчик вспомнил далекую военную осень, багровую луну над летным полем и пустые стоянки — сиротливые просветы в темных рядах самолетов. Эта картина навечно срослась с музыкой, как срослась с ней память о человеке, сказавшем однажды «боги октябрьских туманов и моросящих дождей»..
Он сидел у окна в дощатом бараке, глядя на раскисший аэродром. По стеклу бежали потоки воды. В бараке было душно, пахло сырой одеждой, и звучала музыка, которую он слышал сейчас в своих телефонах.
Все продолжали молчать и после того, как музыка смолкла. Он помнит, какую неловкость и даже беспокойство испытал, сидя спиной к летчикам и ничего не ощущая за собой, кроме тишины и внезапной пустоты. Он уже хотел оглянуться, когда летчики и механики зашевелились, закашляли, и кто-то из угла лениво заметил, что очень уж пасмурная, прямо по сезону музыка, ни дать ни взять — последние метеосводки. Летчики рассмеялись. И тут незнакомый молодой голос сказал: дескать, нет ничего удивительного, что кто-то уловил в музыке осеннее настроение. Композитора, написавшего этот концерт, и еще одного его современника, их так и называли — боги октябрьских туманов и моросящих дождей. Это было сказано высоким отчетливым голосом, не то чтобы громко, но как-то неожиданно весело, и в бараке, где снова переговаривались и спорили сиплыми голосами, стало тихо. Тогда командир, наконец, повернулся и увидел мальчишку в новенькой офицерской шинели.
«...и моросящих дождей, — растерянно повторил он, голос его сорвался. — Простите, я должен представиться».