Когда Диана наклоняется ко мне и спрашивает, какой он, Мило и Сандор находятся так близко, что могут услышать. Я понимаю, что произношу регламентную ложь, принятую в Манеже: «Нормальный». Даже если меня подмывает мимикой намекнуть ей как раз на обратное, в конце концов я говорю себе:
Лицо Дианы остается непроницаемым при входе в комнату, но я чувствую, как к ней подкатывает приступ тошноты, когда до нее доходит, что это не я наполнила малый зал чумным душком. Нет, вина лежит на этом мужике, который проглотил меня жизнерадостной и выплюнул полностью раздавленной с желанием удрать отсюда как можно быстрее, даже не принимая душ, который, однако, был бы кстати. А теперь он заберет и ее.
Я гораздо больше обеспокоена ее судьбой сейчас, когда спокойно пишу свою книгу на юге Франции. В то утро мою совесть мало заботила участь Дианы: каждому свое говно. Я закончила и проваливаю, товарищи, меня больше не существует, звать меня даже и не пытайтесь.
Рената чуть не провоцирует у меня остановку сердца, спрашивая с таким видом, будто действительно рассчитывает на мое согласие, не хочу ли я присоединиться к другой девушке, работающей сейчас в одной из комнат. И, как в кошмарном сне, та девушка здесь же, укутанная в полотенце: это одна из пяти белокурых турчанок, которые никогда со мной не заговаривают. Она тоже, кажется, умоляет меня взглядом. Я подавляю желание разораться:
— Нет, серьезно, извините меня… Но мои сестры… Они уже ждут…
Эта сцена разыгрывается на глазах у Мило и Сандора, но, к моему удивлению, меня не увольняют. Наоборот, Сандор подпрыгивает как пружинка и предлагает отвезти домой в Веддинг. Господи, я настолько глупа, что сказала, где живу, — какая уж там журналистика под прикрытием… Только этого мне не хватало: попасться ему в сети ровно тогда, когда я на грани того, чтобы послать их всех…
Я бубню какое-то еле слышимое оправдание, выдавливая его на немецком, как нелегал, а потом уношу ноги прочь отсюда, прочь от Манежа, прочь от Шлютерштрассе. Как можно дальше от сиреневого окна, за которым Диана начинает понимать, куда угодила. Самая ужасная вещь, когда эффект наркотика отходит, по моему мнению, это внезапная бесполезность музыки. Думаю, что в любой плохой авантюре, что бы это ни было, марихуана, ЛСД или экстази, благодаря
Одна мысль о том, что течение моих скоростных мыслей могут прервать, кажется мне ошибкой. Мозг работает слишком быстро. Когда мне было двадцать один, я однажды оказалась в таком состоянии, я слушала
Пешком от Шлютерштрассе до станции «Зоопарк» идти прилично, но мне есть о чем подумать. Во-первых, не упомянула ли я
Что делать, если в один прекрасный день я вернусь домой и найду Сандора с его устрашающей улыбкой хорошо воспитанного сутенера, курящего сигару на лестничной клетке дома номер 34, а с ним — двоих или троих подручных, прислонившихся спиной к почтовым ящикам? Ладно, у меня все-таки хватило мозгов никому не называть своего настоящего имени. Да, но если я не вернусь туда? Сколько времени им понадобится, чтобы отыскать лист бумаги, на котором они уже, без всякого сомнения, записали мои контакты и номер паспорта? Моего паспорта, вот именно, который я, как идиотка, оставляю в «гардеробной», а это маленькая комнатка, куда каждый может зайти беспрепятственно и где вещи свалены в кучу на диване; единственные закрывающиеся на ключ шкафчики там принадлежат домоправительницам. Район Веддинга полон странноватых турков, что могут наброситься на меня ночью, когда я выйду за упаковкой бумаги для скрутки сигарет в магазинчик по Мюллерштрассе. А если я буду не дома, если буду писать где-то в другом месте, если уйду размять ноги, а Анаис и Мадлен будут там и откроют дверь, даже не ответив на звонок в домофон, потому что не понимают немецкого? Это кажется нереальным, но большинство из тех людей, что вернулись домой и нашли своих домочадцев с перевязанными руками и ногами, наверняка думали так же. Толстяк Сандор будет стоять тут со своей чертовой сигарой, делая вид, что жалеет о вторжении. Перед тем как отрезать мне палец, он спросит у меня то же самое, что после спросит моя мать, вся в слезах: «Ты действительно думала, что это все игры?» Что ты можешь прийти и уйти из Манежа вот так и никого это не встревожит? А сейчас что ты предпочитаешь: послушно пойти жить в красивый маленький домик в Албании, где солдаты и местные земледельцы будут очень рады познакомиться со мной, или — помочь своим сестрам собрать их разбросанные по полу зубы сегодня вечером, а груди — завтра? Довольно легкий выбор, нет? Воздух, деревня, жаркие человеческие контакты, изучение десятка новых языков и диалектов…
На полпути к «Зоопарку» мир кажется мне небывало черным. Единственная вещь, за которую я цепляюсь, чтобы прогнать из подсознания грека, Мило, Сандора и вредных домоправительниц, — это моя книга. Я напишу все это, ведь ради этого все и было начато. Это единственная причина, по которой я так врежу себе самой: потому что
Это заставляет меня призадуматься о других девушках. Вроде Дианы. О чем же могут думать они? О чем, скажите, могут думать они, когда, как мне сейчас, им случается подниматься вверх по Шлютерштрассе обдолбанными и воняющими потом какого-нибудь ни о чем не думающего козла, который, кажется, поговорил с Безумным шляпником и Мартовским зайцем? Какие черные мысли внезапно окутывают их как тяжелое полотно? Ведь они-то не пишут книг, ведь для них Манеж — это их жизнь. Как так вообще получается, что кто-то называет Манеж своей жизнью? Неужели все другие надежды и другие мечты исчезают? Может, тем лучше. Может, в их случае наркотик отходит легче, а мерзкие типы становятся более терпимы, раз уж это просто еще один
Я действительно на это надеюсь.
Дома я наполняю полную пены ванну. Провожу в воде целую вечность, спрашивая себя, сможет ли полиция мне помочь. В том параноидальном состоянии, в котором я пребываю, уже сам факт размышлений о полиции может включить сирену в голове Мило. С граммом кокаина в крови мне представляется абсолютно очевидным, что они вовсе не захотят отпускать француженку с настоящими длинными волосами, которой достались трое единственных клиентов в пустом борделе. Они не отпустят меня.
Ложусь в постель и надеюсь, что дыхание спящих сестер успокоит меня, но нет. Страх, что они в слезах позвонят родителям и скажут, что меня вот уже три дня не было дома и на сотовый я не отвечаю, при мысли о матери, которая сразу же начнет лить слезы и спрашивать, где ее дочь, в то время как Мадлен кричит, умываясь соплями, что я была в борделе. В
Наступает рассвет, я сижу на террасе, закутанная в два пальто, но вряд ли можно сказать, что мне лучше. Напрасно твержу себе, что ни один из этих катастрофических сценариев не вероятен, потому как проституция в Германии легальна, — все равно, даже мысль о том, чтобы написать книгу о внутренней стороне борделя, кажется мне безумной. Однако я не представляю, как сдаться теперь после всех храбрых речей, произнесенных сестрам, себе самой и Стефану. И не могу представить, как отказаться от новой книги, которая приобретает очертания в моей голове с удивительной скоростью и заметки для которой уже занимают невообразимое место в моей жизни. Все из-за жалкого типа, который ко мне даже не притронулся? Моя память хранит воспоминания о вечерах в Париже, которые заканчивались куда хуже, причем не за деньги.
В девять часов я все еще бодрствую, но хорошо то, что остальные люди на планете просыпаются.
«Ты встал?» — пишу я Стефану.
И читаю: «Стефан печатает». Я представляю, как он сидит на своей софе в Лондоне, только из душа, еще влажный. Он курит сигарету и стучит по клавиатуре. За его окном, в моем воображении, мелкий серый дождик легонько поливает город.