– Во-первых, мы не то чтобы встречались, а во-вторых…
– Расскажи еще разок!
– Ладно. Было это, ох, да лет пятнадцать назад, когда я работал в багетной мастерской на Двадцатой, между Пятой и Шестой…
– Откуда тебя уволили за воровство…
– Нет уж простите! Не за воровство. Меня уволили за некомпетентность и вечные опоздания, и еще за плохое обслуживание. За воровство меня уволили из книжного.
– Ох, простите, пожалуйста.
– В общем, можно я договорю? Так вот, выхожу я из автобуса на Двадцать третьей улице и всегда вижу одного и того же парня, очень сладенького, такого, знаете, потрепанного богемного вида, в клетчатой рубашке, с бородкой, с пакетом в руках, и он стоит на углу Шестой, там, где пустырь. Я смотрю на эту девочку, она смотрит на меня, и так продолжается несколько дней. На четвертый день я подхожу к ней, заговариваю. Она говорит: “Ты тут живешь?” А я говорю: “Нет, я тут работаю неподалеку”. Она говорит: “Ладно, можем пойти вот сюда, в переулок”, а там и не переулок даже, а так, проходик между парковкой и тем зданием, которое они тогда сносили, ну и, короче, мы пошли.
– Пожалуйста, без подробностей.
– Завидуешь?
– Ой, нет.
– Короче, на следующий день иду я по улице и снова вижу ее, мы снова идем в переулок. И на следующий день я ее снова встречаю, и думаю – хм. Что-то тут не так. И тут до меня доходит, что на ней та же одежда, что и в предыдущие два раза. И белье то же самое! И еще, что от нее пованивает. Точнее, поправочка: от нее прямо воняет. Бедняжка. Ей некуда было пойти.
– И ты ушел?
– Конечно нет! Мы все были на ее месте, правда ведь?
Они расхохотались, и Тимоти запел: “Ла-да-ди, ла-ди-да, ла-да-ди, ла-ди-да”, а Персиваль подхватил: “Она такая же, как ты, но у нее нет дома, нет дома”. Дэвид, улыбаясь, отошел от них, ему нравилось наблюдать за этой троицей, нравилось, что, судя по всему, больше всего их интересовали они сами. Как сложилась бы жизнь отца, если бы Эдвард был больше похож на Тимоти, Персиваля или Джона, если бы у отца был друг, который развлекал бы его рассказами о прошлом, а не держал бы с их помощью на привязи? Он попытался представить отца в доме Чарльза, на вечеринке. О чем бы он думал? Как бы себя вел? Он ясно увидел отца, который с еле заметной застенчивой улыбкой прячется за перилами, глядит на собравшихся мужчин и боится к ним подойти, думая, что никто не обратит на него внимания, потому что на него никогда не обращали внимания. Как сложилась бы жизнь отца, если бы он уехал с острова, перестал слушать мать, встретил кого-то, кто заботился бы о нем? Все это, возможно, привело бы к будущему, в котором Дэвида бы не было. Он представил себе эту другую жизнь: отец, с зажатым под мышкой романом, прогуливается вдоль арки на северной стороне площади, ходит среди осенних деревьев с красными, как яблоки, листьями, поднимает голову к небу. Пусть это будет воскресенье, и он идет встречаться с другом, они пойдут в кино, а затем – ужинать. После этого видение становилось расплывчатым: что это за друг? Мужчина или женщина? Отношения романтические или нет? Где отец живет? Чем зарабатывает на жизнь? Куда он пойдет завтра и послезавтра? Здоров ли он и кто о нем заботится, если он болен? Дэвида охватило какое-то отчаяние – из-за того, что он даже в фантазиях не мог постичь отца, не мог придумать ему счастливую жизнь. Он не сумел его спасти, ему не хватало смелости даже узнать, что с ним сталось. Он покинул отца в реальности и теперь покидал его снова, в своем воображении. Не должен ли он хотя бы намечтать ему жизнь получше, поласковее? И раз он даже на такое не способен, что это говорит о нем как о сыне?
Но может быть, думал он, может быть, у него не получается встроить отца в другую жизнь вовсе не из-за отсутствия эмпатии – может, все дело в том, каким сущим ребенком был отец, в том, что он никогда не вел себя так, как другие родители или взрослые, которых он знал и тогда, и теперь. Взять хотя бы их прогулки, которые начались, когда Дэвиду было лет шесть или семь. Отец будил его ночью, Дэвид хватался за его протянутую руку, и они вместе молча бродили по окрестным улицам, показывая друг другу, как привычные вещи становятся по ночам совсем другими: куст с соцветиями, похожими на перевернутые кульки, акация в соседском дворе, в темноте казавшаяся заколдованной, гибельной, порождением каких-то других, далеких краев, и в этих краях они – два путника, идущих по скрипучему снегу, и скоро вдали покажется деревенский дом с единственным окошком, в котором дымным желтым светом горит свеча, и в доме их будет ждать колдунья – под личиной доброй вдовы – и две миски густого, как каша, супа, соленого от кубиков шпика и сладкого от жареного ямса.
Во время этих прогулок ночь, поначалу казавшаяся ему бесформенной черной завесой, монотонной и безмолвной, вдруг прояснялась перед его взглядом, но хоть он всякий раз и старался поймать точный миг, когда это происходило, когда его глаза привыкали к иному, растворенному свету, ему это не удавалось: все случалось так постепенно и настолько без его участия, что казалось, будто его разум создан не для того, чтобы контролировать тело, а лишь для того, чтобы восхищаться способностями этого тела, его умением ко всему приспосабливаться.
Они гуляли, и отец рассказывал ему о своем детстве, показывал места, где мальчишкой играл или прятался, и эти истории, которые всегда казались грустными, когда их рассказывала бабка, по ночам становились просто историями: о соседских мальчишках, которые, сидя на деревьях, обстреливали отца плодами авокадо, когда он возвращался домой из школы, о том, как однажды они загнали его на росшее в их собственном дворе манговое дерево и сказали, чтобы не слезал, иначе побьют, и до самой темноты, до тех пор, пока последний мальчишка не оставил свой пост, убежав ужинать, отец просидел там, скорчившись в разветвлении ствола, а когда наконец слез с дерева, ему пришлось идти домой – на подламывающихся от голода и усталости ногах – и объяснять, где он пропадал, матери, которая молча, кипя от злости, дожидалась его за обеденным столом.
Почему же ты просто не сказал ей, что с тобой случилось? – спрашивал он отца.
“Ох, – отвечал отец и умолкал. – Ей не хотелось этого знать. Не хотелось знать, что эти мальчики совсем не были моими друзьями. Она этого стыдилась. – Он слушал его и ничего не говорил. – Но с тобой такого никогда не случится, Кавика, – продолжал отец. – У тебя есть друзья. Я горжусь тобой”.
Тогда он затихал, отцовская история и собственная печаль обрушивались на него и, проскользнув по сердцу, оседали где-то в кишках свинцовой тяжестью, и сейчас, вспомнив об этом, он ощутил ту же тоску, только теперь расползавшуюся по всему телу, словно ему впрыснули ее в кровь. Тогда он развернулся, думая под каким-нибудь предлогом сбежать на кухню – проверить, как разложили еду, напомнить Адамсу, чтобы принес Персивалю еще кипятка, – но увидел, что Чарльз спускается по лестнице.