Книги

До самого рая

22
18
20
22
24
26
28
30

Американцы, ответил он, это он где-то вычитал, и Чарльз рассмеялся.

– Точно, – сказал он и поцеловал его. – Пойдешь, поговоришь пока с тем, кто там пришел? Я спущусь через десять минут.

Десять? – с наигранным возмущением переспросил он. Ты еще десять минут будешь собираться?

Чарльз шлепнул его полотенцем.

– Не все ведь выглядят как ты, едва выйдя из душа, – сказал он. – Приходится потрудиться.

Он вышел улыбаясь. Они часто так перешучивались – говорили друг другу комплименты, преуменьшая свои достоинства, – но только наедине, ведь они оба знали, что красивы, и оба знали, что говорить об этом вслух – вульгарно, а вскоре будет еще и жестоко. Им обоим было присуще тщеславие, и это тщеславие было капризом, свидетельством жизни, приметой доброго здоровья, благодарением. Оказавшись где-то вдвоем или даже в чужом доме среди других мужчин, они порой быстро переглядывались и отворачивались, понимая, что в их еще гладких лицах, в мускулистых руках есть что-то непристойное. А в некоторых случаях их появление и вовсе выглядело как провокация.

От лилий внизу не осталось даже запаха, Адамс уносил в кухню пустой серебряный поднос, на котором он подавал напитки. В столовой, куда Дэвид уже успел заглянуть, официантки расставляли блюда с едой вокруг ваз с остролистом и фрезией. Чарльз предлагал суши, но Питер отказался. “На смертном одре я уж точно не начну есть рыбу, – сказал он. – Тем более что я всю жизнь старался ее избегать. Пусть приготовят что-то нормальное, Чарльз. Нормальное, вкусное”. Поэтому Чарльз велел организаторше найти кейтеринг со средиземноморской кухней, и теперь стол был уставлен терракотовыми плошками с кусками стейка и цукини на гриле и мисками с пастой – капеллини с оливками и вялеными помидорами. Вечеринку на этот раз обслуживали одетые в черные брюки и рубашки официантки – с цветами у Дэвида ничего не вышло, но он сумел сделать так, чтобы кейтеринговая компания, услугами которой обычно пользовался Чарльз, прислала только женщин. Дэвид знал, что Чарльз рассердится, когда заметит, что команда сменилась – прежние официанты, все, как на подбор, юные блондины, на прошлой вечеринке так и пялились на Чарльза, а Чарльз откровенно наслаждался их вниманием, – но понимал, что когда они лягут спать, тот его простит, потому что Чарльзу нравилось, когда Дэвид его ревновал, нравилось, когда он напоминал Чарльзу, что у него еще есть выбор.

Столовая, где они ужинали, когда оставались вечером дома, была старомодной и душной, и со времен родителей Чарльза тут почти ничего не изменилось. Все остальные комнаты обновили десять лет назад, когда сюда переехал Чарльз, а здесь до сих пор сохранились и длинный лакированный стол красного дерева, и парный буфет времен Федерации, и темно-зеленые обои с узором из вьюнковых лоз, и темно-зеленые портьеры дюпонового шелка, и портреты предков Чарльза, первых Гриффитов, приехавших в Америку из Шотландии, а их часы с желтоватым циферблатом китовой кости – этой фамильной реликвией Чарльз очень гордился – так и стояли между портретами на каминной полке. Чарльз не мог толком объяснить, почему он не стал здесь ничего менять, и всякий раз, оказываясь в этой комнате, Дэвид вспоминал столовую в доме бабки, где обстановка была совсем другой, но так же ничего не менялось, – но еще чаще он вспоминал не столовую, а их семейные обеды: как отец, разнервничавшись, ронял половник в супницу, расплескивая суп на скатерть, и как сердилась бабка. “Сынок, ну ради бога, – говорила она. – Нельзя ли поаккуратнее? Смотри, что ты наделал”.

– Прости, мама, – бормотал отец.

– Какой пример ты подаешь ребенку, – продолжала бабка, как будто отец ничего и не говорил. И затем обращалась к Дэвиду: – Ты ведь будешь вести себя за столом лучше, чем твой отец, да, Кавика?

Да, виновато обещал он, потому что ему казалось, что он предает отца, и когда отец заходил к нему вечером пожелать спокойной ночи, Дэвид говорил ему, что хочет быть таким же, как он, когда вырастет. У отца на глаза наворачивались слезы, потому что он знал, что Дэвид лжет, и был ему за это благодарен. “Не будь как я, Кавика, – говорил отец, целуя его в щеку. – Да ты и не будешь. Ты будешь лучше меня, уж я-то знаю”. Он никогда не знал, что на это ответить, и потому молчал, а отец целовал кончики его пальцев и прикладывал их ко лбу. “Спи, засыпай, – говорил он. – Мой Кавика. Мой сын”.

У него вдруг потемнело в глазах. Что бы теперь подумал о нем отец? Что сказал бы? Каково бы ему пришлось, узнай он, что сын получил письмо с новостями, с плохими новостями о нем и решил его не читать? Мой Кавика. Мой сын. Ему захотелось кинуться обратно, выхватить письмо из конверта, залпом прочесть все, что там написано.

Нет, нельзя, иначе весь вечер пойдет насмарку. Поэтому он заставил себя спуститься в гостиную, где уже сидели трое старых друзей Питера и Чарльза: Джон, Тимоти и Персиваль. Друзья милейшие, из тех, кто, завидев его, всего разок, быстро, оглядывали его с ног до головы, а потом весь вечер смотрели только ему в лицо. “Три Сестры”, звал их Питер, потому что все они были невзрачными холостяками и потому что Питеру они казались недостаточно интересными, “старыми девочками”. Тимоти и Персиваль болели: Персиваль болезнь скрывал, Тимоти – уже не мог. Семь месяцев тому назад Персиваль признался Чарльзу, что болен, а Чарльз рассказал об этом Дэвиду. “Я ведь нормально выгляжу, да? – постоянно спрашивал Персиваль Чарльза. – Я не изменился?” Он был главным редактором маленького, но престижного издательства и боялся, что владельцы уволят его, если узнают. “Не уволят, – всякий раз отвечал ему Чарльз. – А если попробуют, я знаю, кому нужно позвонить, чтобы их засудили, и я тебе помогу”.

Но Персиваль его не слушал.

– Но я не изменился, нет?

– Нет, Перси, ты не изменился. Выглядишь прекрасно.

Он поглядел на Персиваля. Все пили вино, только Персиваль сидел с чашкой – Дэвид знал, что в чашке заваривался пакетик с лечебными травами, их Персиваль покупал у иглотерапевта в Чайнатауне, уверяя, что они укрепляют иммунитет. Он разглядывал возившегося со своей чашкой Персиваля: изменился он или нет? Они не виделись пять месяцев – не похудел ли он? Не посерело ли у него лицо? Да как тут поймешь, ведь ему все друзья Чарльза, и больные, и нет, виделись слегка нездоровыми. Им всем, даже самым бодрым, самым подтянутым, чего-то недоставало, какой-то особой черты – их кожа будто бы поглощала свет, и поэтому даже здесь, в милосердном сиянии свечей, которые Чарльз выбирал как раз для таких сборищ, они казались созданными не из плоти, а из чего-то пыльного и холодного. Не мрамора – мела. Однажды он попытался рассказать об этом Иден, которая по выходным рисовала обнаженных моделей, но она в ответ только закатила глаза. “Да они просто старые”, – сказала она.

Затем он посмотрел на явно больного Тимоти – веки лиловые, будто перемазаны краской, зубы торчат, пушок вместо волос. Тимоти учился в одной школе с Чарльзом и Питером, и тогда, говорил Чарльз, “ты не представляешь, каким он был красавцем. Самый красивый мальчик во всей школе”. Это он сказал после того, как Дэвид познакомился с Тимоти, и в следующий раз, увидев его, Дэвид попытался разглядеть в нем мальчика, в которого когда-то влюбился Чарльз. Он был актером, но карьеры не сделал, был женат на красотке, затем много лет был любовником какого-то богача, но когда богач умер, его дети выставили Тимоти из дома, и Тимоти перебрался жить к Джону. Никто не знал, чем здоровяк и весельчак Джон зарабатывает на жизнь: он был родом из небогатой семьи, жившей на Среднем Западе, ни на одной работе не задерживался дольше нескольких месяцев и был недостаточно красив, чтобы кто-то его содержал, – но при этом занимал целый таунхаус в Вест-Виллидже и обедал в дорогих ресторанах (правда, отмечал Чарльз, обычно за чужой счет). “Когда такие люди, как Джон, больше не смогут каким-то загадочным образом выживать в этом городе, тогда здесь и делать больше будет нечего”, – с нежностью говорил Чарльз. (Для человека, твердо верившего, что каждый должен сам себя обеспечивать, у него было слишком много друзей, которые, кажется, не делали вообще ничего, и за это Дэвид его любил.)

Как обычно, все трое с ним поздоровались, спросили, как у него дела, но ему нечего было сказать, и они снова принялись говорить о себе, перебирать общие воспоминания.

– …ну, не так плохо, как тогда, когда Джон встречался с этим бродягой!