- То-стый! То-стый!
Я чуть не плакал от досады, когда знакомый мальчишка, тыча пальцем, дразнил меня с противным смехом. Это был Яки́л, четырехлетний сын соседских рабов, мой ровесник и известный задира. Он был поджарый и выше ростом, но у него в результате то ли драки, то ли падения, были выбиты практически все передние молочные зубы, из-за которых даже слово «толстый» ему выговорить не удавалось. Я мог бы в ответ заорать «шепелявый!», но лишь насупленно молчал, ожидая, пока ему надоест и он отстанет. Но такая реакция его явно не устраивала.
Зачерпнув пригоршню глины с мелководья, он с силой швырнул ее, попав мне прямо в лицо. На миг я почти ослеп – глаза, залепленные коричневатой жижей, дико защипало. Кое-как проморгавшись и размазав грязь по щекам, я взглянул на своего обидчика. Он захохотал так, что едва удержался на ногах.
Волна ярости во мне достигла предела и перелилась через край. Уже не помня себя, я ухватил грязи, сколько поместилось в ладони, и, подойдя вплотную, втер ее прямо в открытый, ухмыляющийся беззубый рот. Соперник подавился и закашлялся, и я, воспользовавшись его замешательством, щедро испачкал ему все лицо и темные жесткие волосы.
Тут он, выплюнув грязь, завопил, и так истошно, что на крик сбежались находившиеся неподалеку рыбаки, до этого не обращающие на нас никакого внимания. Молодой чернобородый мужик оттащил меня в сторону, в то время как еще один принялся утешать пострадавшего, уводя его к берегу и умывая речной водой.
- Чего руки распустил, щенок? – огрел тяжелой ладонью по затылку, затем гневно тряхнул меня мужик, по-видимому, родственник задиры. – Хворостина по тебе плачет, недоумок!
В ужасе я уставился на него снизу вверх, и по моему покрытому глиной лицу потекли слезы.
- И не жалься тут! – презрительно скривился он, отпуская меня. – Родичам твоим все расскажу, мало не покажется!
- Клюет у тебя, Ба́гри! – окликнули из-за зарослей ивняка его товарищи.
Сразу забыв про меня, тот бросился к своим удочкам и исчез из виду.
Оставшись один, я подошел к воде и тоже умылся, искоса наблюдая за плескавшимися на глубине подростками. Когда-нибудь я вырасту и стану сильным, и хорошенько набью морды всем, кто меня обижал, думал я про себя. Мое несуразное отражение, подернутое речной рябью, улыбнулось мне довольной улыбкой, отчего еще больше округлились щеки.
* * *
Однако в конце того лета в мою жизнь впервые пришло настоящее горе, затмившее все мелкие детские неурядицы. Очередные роды моей матери оказались слишком тяжелыми, и ни ее, ни ребенка, вокруг шеи которого обмоталась пуповина, выходить не удалось. Меня в тот день забрали соседи, и я совершенно не понимал, что произошло – поэтому гадал о том, куда же делся новорожденный; и, тоскуя по матушке, часто спрашивал у отца, где она и когда вернется. Тот неопределенно качал головой и горестно вздыхал; я же, не дождавшись ответа, снова выходил на двор и бесцельно играл прутиками и камешками, и только время от времени поглядывал на дорогу, чтобы издали заметить ее приближение.
- Не придет мама больше, сынок, - в один из дней не выдержал отец, сказав мне правду. – Духи земли ее к себе забрали, а нам ее больше не видать... – Лицо его резко сморщилось, и он отвернулся.
Издавна было известно, что, когда духи земли призывают кого-то, то его уже не вернуть; и я знал по рассказам других мальчишек, что тогда человек становится холодным, как лед, и больше не дышит и не двигается, и тело закапывают в землю, чтобы задобрить духов, дабы те не гневались и не насылали мор на всю округу. Знал я только понаслышке, а теперь эта беда коснулась и меня.
Осознание того, что матушка не вернется никогда, совсем уже никогда, словно обухом ударило по голове, и все в моем мозгу помутилось. Я судорожно зашмыгал носом, пытаясь сдержаться; затем громко заревел, выбежал из лачуги и долго прятался в кустах на краю поля. Ближе к ночи меня разыскали сердобольные соседки и привели домой, предварительно отругав за то, что напугал всех своим побегом.
Старушка Хаи́ла, которая была поласковей, осталась со мной на ночь, раздела и уложила в постель, и даже напевала мне что-то хриплым голосом, поглаживая по голове шершавой заскорузлой ладонью, пропахшей печным дымом.
- Спи, маленький, спи... Речка все печали смоет, птичка песенку споет, солнце лучиком одарит, пчелка меду принесет...
Рыдая и крепко зажмурив глаза, я слушал ее, и сердце разрывалось от страшной, невыразимой тоски. Наконец усталость взяла верх, и я сам не заметил, как уснул. Последнее, что я видел сквозь смежающиеся веки – дрожащий в темноте огонек лучины на старом, потрескавшемся деревянном столе.