— Пальцем никого не коснитесь! Вернуть добычу! Все по местам!
Уже сидя у очага в палатке, доктор смог прийти в себя и оглядеться. Нападение бедуин по своей внезапности можно было сравнить лишь с землетрясением. Еще изумительнее оказалась встреча доктора с добрым знакомым визирем Сахибом Джелялом в облике воинственного аравийского бедуина.
— Да, я Махди… Тот самый Махди, имя которого нагоняет страх и ужас на врагов ислама — итальянцев, англичан… Да и на немецких кяфиров в Кении. Велик бог, доктор, что я вас сразу узнал. Мы же хотели найти здесь в палатках генерала итальянцев. О, как бы я горевал, если бы поднял свой священный меч на вас! Какими жертвами я бы мог искупить свою вину перед справедливостью и всевышним!
Иногда Сахиб Джелял рассказывал о себе. Редко, но рассказывал. И, глядя на некоторое удивление, отражавшееся в его лице, думалось: а наш мудрец, и философ встретился с собой, как с любопытным и приятным незнакомцем.
Он удивлялся себе, своей прожитой жизни и, казалось, оставался ею очень доволен. Он мог похвастаться своими делами, но не хвастался.
— Лишь, настоящее принадлежит нам, — говаривал он скромно, — но не прошлое. И не будущее. Потому что прошлое ушло, а наступит ли будущее, кто знает?
Но и нотки грусти не слышались в его словах, повторявших мысль древнего философа — грека Аристиппа. Сахиба Джеляла нисколько не пугала огромная, нависшая над ним глыба жизни. Она пугает маленького человека. А Сахиб и физически и по своему содержанию человек не маленький.
Спокойная невозмутимость — лишь внешняя его оболочка. В его душе кипели страсти. Но редко, почти никогда, они прорывались наружу. Знавшие его по праву называли «обледеневший огонь». Он настоящий «гази» — гневный, воинственный, беспощадный, но не выставляющий напоказ свою воинственность.
Щедрый в гневе и в доброте, он ненавидел душевную скупость. «Скупец — женщина, берегущая свое сердце. Сердце надо дарить, отдавать, а деньги тратить… Пусть превратится в отраву кусок, припрятанный от нищего скупцом».
Он откровенно презирал скупых душой, своих приверженцев, скитавшихся вместе с ним эмигрантов и беглецов — бухарцев, он презирал тех, кто гнушался своей родины — Бухары, давшей им жизнь, и которые, устроив свое благополучие при дворе эмира, считали, что Бухара может теперь гнить спокойно. Он презирал таких выскочек: «Так, сидя в своей худжре в медресе, гнушается чистенький, в белом халате и бенаресской чалме муллабача своей матери, живущей по-прежнему в твоем родном кишлаке, пекущей дрожащими руками в тандыре лепешки, чтобы послать с оказией в город ему, своему сыночку, и умножающей в жаре огня, пышущего из жерла тандыра, свои морщины.
Сахиб Джелял сражался за жизнь и свободу племен Арабистана и Судана, сражался с безумной храбростью, но он презирал войну. «Война — беспокойство и сутолока». Сколько дней в пути но пустыням и степям, трясясь в седле, он предавался сомнениям. А для размышлений всегда находилось сколько угодно времени — ведь так медлительны средства передвижения в пустыне, и, если бы кто-нибудь заглянув к нему в мысли, много сомнений, неустойчивых дум нашел бы он.
И даже в религии, за которую поднял он меч гнева, не находил он удовлетворения. Он по обязанности вождя следовал малейшим формальностям религиозных предписаний и в молитвах и в быту. За несоблюдение ритуала он обрушивая на головы нерадивых гнев и месть. Но…
«Поэт персов Имад, — рассказывая он в кругу соратников-газиев, — тот самый поэт из Кермана, богобоязненный знаток и ревнитель шариата, обучил своего домашнего кота в час намаза, святой молитвы, подражать всем установленным поклонам, приседаниям — ракъатам. И все, что делал сам Имад — отвешивал ли поклоны, становился ли на колени, падал лицом на циновку, тот кот то же делал — кланялся, опускался на брюшко, поднимался и закатывал свои кошачьи глаза на своей усатой морде».
Сражаясь с зеленым знаменем пророка в руке, он, Сахиб Джелял, понимал, что только этим знаменем можно было в те времена увлечь кочевников на борьбу с империализмом. Но он одинаково ненавидел господ шейхов, благодетелей господ, лживых ханжей из племенной верхушки и ханжей — духовных лиц.
И в то же время его отнюдь нельзя было отнести к бесплотным, целомудренным джиннам пустыни. И до сих пор передают историю, как он, будучи высшим сардаром в одной экспедиции, скрестил сабли с другом своим сардаром из-за цветка девственности нежной, но не слишком уж большой красавицы — аравитянки, пленницы. Никто не собирается его оправдывать и обелять. Но, во-первых, даже сам пророк Мухаммед после битвы у Ухуда отдал на развлечение своим мусульманским «газиям» женщин и девушек в захваченном силой меча лагере врага, а во-вторых, Сахиб Джелял ту самую аравитянку привез за тысячу сангов в Бухару и объявил своей законной женой, а не продал ее в рабство, как делали по закону войны и военной добычи — ганимат его непобедимые и благородные газии — воители джихада.
Приходится принимать Сахиба Джеляла периода «джихада» таким, каким он был — воинственным, жестоким, коварным.
И не то что бы он изменился со временем. В наше время он обуздывал свои инстинкты и страсти. Законы жизни, взгляды людей, человеческая мораль стали в корне иными. Многие добродетели эпохи «зеленого знамени» пророка превратились в пороки.
И когда он вспоминал о многих добродетелях прошлого, в его словах проглядывали черты самодовольства. Но тут же он добавлял:
— Человек хорош, коль светел изнутри…
А жена его, коричневая, огненноглазая аравитянка, ужасно боялась его, трепетала перед его ассировавилонской бородой и… восхищалась его силой, его храбростью, его воинскими подвигами, его победоносностью.