Вооружившись этим афоризмом, я начал балтийское турне.
В тот Таллинн, что писался еще с одним “н”, но уже выделялся фрондой, приезжали за правдой герои Аксенова и находили ее за рюмкой приторного ликера “Кянукук”, о чем я помню с тех пор, как прочел “Пора, мой друг, пора” в четвертом классе.
Намного больше в городе осталось от Довлатова. Несмотря на то что самую злую свою книжку Сергей написал об Эстонии, именно он, “сын армянки и еврея, объявленный эстонским националистом”, стал русским патроном Таллинна. На нем примирились две общины, которым Довлатов служит мостом. Эстонские политики, в чем мне довелось убедиться, цитируют его книги по-русски и читают по-эстонски. Со спикером парламента я разговорился.
– Трудно управлять маленькой страной, – сказал он за рюмкой в буфете.
– Соседи с Востока беспокоят, – понимающе закивал я.
– Нет, со всех сторон, тут же все всех знают, бутылки сдавать пойдешь, обязательно кого-нибудь встретишь. Я и от охраны отказался – засмеют.
Миниатюрная столица на краю небольшой страны, Таллинн был редкой жемчужиной. Не разбавленная Ренессансом и не утопленная в барокко готика предстает дремучей, колючей и монохромной. Особенно в скандинавской, ободранной Реформацией версии. Тут можно было бы снимать Бергмана: белые стены, белые ночи, белесое море – не вопль, а стон духа. Но всю эту лишенную излишеств веру и эстетику преобразует безошибочно сказочный фон. Я, например, попал в музей марципана. Витрину украшали вылепленные из него же бюсты: платиновая Мэрилин Монро, позолоченный Элвис Пресли и угольно-черный Эдди Мерфи.
Приезжим Таллинн кажется игрушечным, местные не спорят и охотно подыгрывают. На Ратушной площади гудит воскресный базар. Больше всего кукол, изображающих викингов.
– А я-то думал, – пристал я к продавцу, – что эсты были пиратами.
– Те же викинги, – парировал он.
Момент истины настиг меня в Ратуше, которую нельзя не узнать из-за флюгера Старого Томаса.
– Кем он, собственно, был? – спросил я у кассы.
– Вымыслом, – вздохнула девица, но с ней тут же заспорили товарки, и я ушел в кривые двери, не дождавшись финала исторической дискуссии.
В просторном зале, где собирались отцы города с XV века, стояли бархатные кресла на полтора зада: дородство почиталось признаком успеха и гарантией надежности. На стенах висели наставляющие власть гобелены: они изображали суд Соломона. Но главное – из окон, если не слишком присматриваться к антеннам и питейному заведению “Тройка”, открывался примерно тот же вид, что и несколько веков назад.
Я точно знаю, что Таллинн таким не был, когда я школьником приехал сюда впервые. Но я точно знаю, что он таким был задолго до того: гордый своей независимостью ганзейский город.
У ящерицы не могут вырасти крылья – только хвост. Способность к регенерации присуща тем счастливым своей древностью городам, которым было что терять. Нью-Йорку, скажем, терять особенно нечего, вот он и растет дичком.
– Горы! – воскликнул Параджанов, впервые увидав наш остров, тесно заставленный небоскребами.
И правда, Нью-Йорк – эпицентр градостроительного хаоса, напрочь лишенного, как сама природа, исторического умысла. Но балтийские столицы – палимпсест: старое проступает сквозь новое и пожирает его. Такие города растут, пятясь.
Рига – другое дело. Она – моя, даже тогда, когда я не узнаю хорошо знакомого. Например, стеклянные часы “Лайма”, возле которых встречались влюбленные. Сперва власти заменили рекламу шоколадной фабрики надписью “МИР”. Потом соорудили просторный сортир. Из него открывался вид на канал и оперу. Теперь на этом месте ресторан: карпаччо из лосося, телячьи щеки в бургундском. И так всюду. В клубе автодорожников “Баранка”, где танцы венчала драка, открыли дегустационный зал с колониальным десертом: хлебный суп в кокосовом орехе. На базар, куда мы ходили лечить похмелье капустным рассолом, водят группы иностранцев, чтобы открыть им сокровенные тайны балтийского угря и латвийской миноги.
– У нас, – жалуется мне старожил, – все помешались: говорят только о еде.