Книги

Что-то гадкое в сарае

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ну, мистер Чарли. Выпроводились, что ваши кролики, он еще штаны поддерживал, а она небережливо разбрасывала за собой предметы туалета — эти у меня в кармане, если желаете проверить.

Я щекотливо содрогнулся и сказал, что верю ему на слово.

Понуждаемые теперь уже поугрюмевшими Джорджем и Сэмом, мы двинулись к самому́ огромному кургану — к этой жутчайшей куче кишок столетий, давно минувших и до сих пор не постигнутых даже вполовину. Джок вкратце применился к замку и цепи, охранявшим подземный проход к погребальной камере, после чего исчез вкупе с Эриком, моим магнитофоном и целлофановым пакетом, набитым лучшими из наличествующих жаб. Стоило им вынырнуть оттуда снова, все направились к извилистой дорожке, подводящей к часовням на вершине кургана. Джок исполнил обещанное — замок Иерусалимской часовни пал пред его луком и копьем с подавленным звяком, иначе почти и не протестуя.

Эрик деловито влетел в часовню, будто занимался этим от рождения. Джордж, Сэм и я воспоследовали с разными степенями сдержанности. Кочета Джок кормил изюмом, вымоченным в роме, — хочу особо подчеркнуть, что нес птицу не я. Эрик не стал тратить время понапрасну — покидал на остатки древнего престола кусочками того и сего, затем расстелил свой великолепный антиминс. Мы, остальные, скучились — быть может, отчасти робея, — в глубине крохотного алтаря, помещении не крупнее ванной на мызах получше. Говоря «остальные», я исключаю, разумеется, Джока, который шлялся где-то в тенях паперти — в час моральной низости это у него любимое место, и правильно.

Хоть воля наша и была крепка, подозреваю: голосование, будучи в сей момент проведенным, «нем. кон.»[166] явило бы нам желание вернуться домой и обо всем забыть. За вычетом Эрика. Он едва ли не зримо подрос, обратившись пред нашими взорами в искусного умельца, знающего: то, что он делает, не под силу более никому; он высился с достоинством, если угодно, ученого, сочиняющего водородную бомбу, — его раздирало сознание злого умысла, однако пришпоривала тяга к изысканиям и подгонял сапог человеческой истории.

— Теперь — умолкните! — внезапно рек он голосом такой властности, что все мы вытянулись по струнке. Он облекся в нечто вроде длинной белой сутаны, изготовленной из плотного шелка; свет на него падал лишь от единственной свечи, кою он водрузил на престол, — как я заметил, свечи обыкновенной белой разновидности, установленной, к тому же, нужным концом вверх. Какую бы, очевидно, бредятину он ни нес, слово «абракадабра» в ней не фигурировало. Свеча озаряла лишь текст извращенной Обедни, лежавший перед ним, да небольшой, но до изумления наглядный клочок вышивки на антиминсе.

Он промолвил — либо мне помстилось, что промолвил — несколько фраз себе под нос. Я и не пытался их расслышать — мне своих бед хватало. Затем высоким ясным голосом Эрик принялся декламировать «Интройтус»: при этом интонация у него была ханжеская, льстивая — с такой читали старомодные ирландские священники, да и, насколько я знаю, до сих пор читают. По-моему, Сэм уловил какую-то латинскую пагубу, проникшую постепенно в требник, а вот Джорджу все это было китайской грамотой. Я, кой как переписал, так и впоследствии перепечатал всю Обедню, ожидал сих пассажей, но все равно — на устах Эрика они звучали с каждой минутой все мерзостнее. Когда он дошел до той части, что в манускрипте лорда Побродила означена была лишь выведенным красными чернилами прямоугольником со словами «Secrets Infâmes»[167], голос его — что поразительно — упал чуть ли не на две октавы, и хриплым басом он принялся ритмично хрюкать перечень имен, начинавшийся с Астарот, Астарты, Ваала, Хемоша — такой вот публики. С удовольствием должен заметить, что помню я лишь горстку, а если б и запомнил все, то писать их здесь мне бы равно не следовало: человек я не суеверный, однако не убежден, что спящих богов следует тыкать в глаз острой палкой. Уверен, вы меня понимаете.

Мы, остальные, все втроем, полагаю, вполне ожидали скуки пополам с неловкостью, однако поразительно было, насколько невеликий Эрик Тичборн излучал некую уверенную властность — и поразительно, как сильно изменилась вся его стать. Когда голос его вернулся к лицемерному нытью семинариста, интонации стали воспарять и опускаться почти нечеловечески: такое я, по-моему, уже слышал. Минувшей ночью. Из моего собственного магнитофона. И мне это ничуть не понравилось.

По ходу особо издевательской декламации «Кирие элейсон» голос Эрика, мне показалось, задрожал от чувства, кое могло быть как подавляемым хохотом, так и вообще-то подавляемыми слезами. Явно не «пастис». Но самое странное случилось чуть погодя: речь его как бы убыстрилась, и слова он тарабанил со скоростью, на кою человеческая гортань вряд ли способна. Быстрее и быстрее, пока все не слилось в обескураживающий щебет — да, магнитофона, включенного на ускоренную перемотку. Неожиданно и необъяснимо щебет прервался, и до нас донеслось изнемогающе рваное дыхание. Затем изменилось и это сипенье; мы всмотрелись и вслушались: Эрик согнулся в три погибели, его явно охватили астматические корчи — щуплое тело раздирали кашель и позывы к рвоте, но между ними он умудрялся вопить из Иезекииля: «…красивым юношам, ездящим на конях… там измяты груди ее… растлила девственные сосцы ее…»[168]

Джордж полупривстал и глянул на меня с недоумением. Я покачал головой. В подобное вмешиваться непозволительно. Мало-помалу невеликий сломавшийся священник собрал себя воедино, после чего навалился на престол и продолжал все более мерзостную Службу — однако чем дальше, тем более мстилось мне, будто от слов ему физически больно. Вероятно, иллюзия, вызванная свечным пламенем, но мне казалось, что его охаживает нечто, причем — отнюдь не сквозняк. Я украдкой бросил взгляд на остальных: лицо Джорджа превратилось в маску неодобрения и отвращения, уста накрепко сомкнуты. Сэм же, к моему изумлению, являл физиономию, измятую состраданием и, если только я не ошибся, испятнанную слезами.

Не знаю, на что походил мой собственный лик.

А у престола, где в лужице света ясно виднелись только руки, о. Тичборн дергался и раскачивался дальше, и голос его звучал еще пронзительней, еще неистовей. Впоследствии я не интересовался у остальных, что видели они, но свет, по-моему, сгустился. Я ни с того ни с сего вдруг остро осознал, что располагаюсь прямо над погребальной камерой дольмена. Подошвами я вроде бы ощутил некий продолжительный хруст, словно огромные плиты свода у меня под ногами терлись об огромные плиты стен. Я уже довольно взросл, зрел и не суеверен ни в малейшей степени, однако же с готовностью признаю — как раз в тот миг я пожалел, что не настолько молод и не могу пожелать, чтобы моя матушка оказалась где-нибудь поблизости, если вы понимаете, о чем я. Не то чтобы она как-то, разумеется, помогла — не такой она сорт матушки.

На престоле уже что-то горело — оно испускало густой аппетитный дым, от коего мешались наши мысли. На свет небожеский явился кочет, был показан во всей красе, а затем над ним свершились определенные зверства, кои в обычное время и в обычном месте нам следовало бы, я полагаю, предотвратить. Священник обернулся к нам, воздев руки: одеянье его теперь было поддернуто над пупком, дабы не измарать кровью. Джордж совершенно отвернулся от этой сцены и утопил лицо в ладонях. Сэм не двигался, но я слышал, как он очень тихо и жалобно хнычет. Я же, как я часто отмечаю, мужчина зрелый и разумный; более того, я лично переписал всю Обедню и знал, что воспоследует, — посему меня отчасти удивило, когда я поймал себя на том, что скрестил пальцы на обеих руках.

Реветь Великое Благопожелание и Проклятие Святому Секарию своим голосом Эрик явно не мог — такой щуплый человечек ни за что не способен эдаким мерзким пошибом ухать и гавкать, да и в то, что скалы под часовней станут шевелиться и стонать настолько отвратительно, я поверить никак не в силах. В сей отупляющей густоте, под атавистический животный рев ничто не казалось реальным, и когда Эрик словно бы оторвался от пола дюймов на восемь, попутавшее изумление мое зарегистрировало лишь то, чего я, оказывается, не замечал: он босиком, и правая стопа его ужасно изуродована. Эрик, заикаясь, лепетал список действий, кои Святой Секарий предлагает тем, против кого заклинается, когда я заметил, что лицо его почернело. Он рухнул головой к нам. Означенная голова, стукнувшись об пол, издала звук, который с тех самых пор я стараюсь забыть. Лицо Тичборна оказалось в нескольких дюймах от моего ботинка. Шелковое одеянье задралось едва ли не до самых подмышек; созерцать тело священника было не очень приятно. Странные звуки не утихали — откуда мне было знать, что он умер?

Как бы ни обстояли дела, именно в этот миг двери распахнулись, и внутрь ввалились разнообразные сентениры, вёнтаньеры, офицеры коннетабля и сами неизменные служащие жуткой Платной Полиции — и принялись задерживать всех и каждого из нас опять и опять.

Теперь, в соответствии с моими планами, изволите ли видеть, нас следовало аккуратно арестовать, предъявить обвинения во взломе и проникновении и оштрафовать на следующий день лошадок на пять, предоставив тем самым довольно смачных подробностей, чтобы «Джерсийская вечерняя афиша» сообщила всем и каждому — и в особенности, само собой, нашему приятелю, насильнику-ведуну — о том, что Обедня Святого Секария и впрямь состоялась, и мишенью ее был выбран не кто иной, как он сам. Я, быть может, из лукавства не вполне ясно дал понять Сэму и Джорджу, что нам, по всему вероятию, придется скоротать ночь в узилище, иначе в таком месте, которое мы с вами зовем «обезьянником», — не нравится мне доставлять людям продромальные боли, а вам? — и, что уж там говорить, они бы все равно на подобное развитие событий не согласились.

Как выяснилось, ни Сэм, ни Джордж толком не взяли себя в руки, пока мы не прибыли в гадиловку на Руж-Буйон, да и вообще не осознали до конца, что им суждено стать невольными гостями помощника заместителя начальника и самого начальника джерсийской полиции, пока им — нам — не выдали по два одеяла на нос, чашке какао и капитальнейшему кусу хлеба со шкварками, к коим я, например, был вполне подготовлен. К счастью, свободных камер имелось в изобилии — курортный сезон только-только начался, — поэтому мне одному досталась целая одиночка, и я оказался избавлен от тех упреков, кои иначе друзья мои в пылу полемики сочли бы уместным на меня вывалить. Бесконечно любезный тюремщик позволил мне оставить портфель с пижамой, бутербродами и скотчем, от последнего взыскав лишь чисто номинальную дань. Не стану делать вид, что спалось мне сладко, но я, по крайней мере, почистил перед сном зубы — в отличие от некоторых, кого тут можно было бы поименовать.

12

Где гниет листва палых лет, деянья

Неразумны где, и закон смешит,