— Eh bien, Florance?
— Je ne puis rester…[6]
Он подошел, обнял ее за плечи, разворачивая к себе, шепча:
— Excusez-moi. Je vous parle peu et rarement…[7]
Она накрыла его губы ладонью, словно боясь услышать конец. Прижалась к нему. Потом так же внезапно отпрянула, нашарила на стене выключатель. Вспыхнул яркий, слепящий свет — раскрытое настежь окно, неразобранная кровать. На шелковом покрывале лежала большая фирменная коробка, в какие в бутиках порой пакуют свадебные платья. Флоранс сбросила крышку на пол, выхватила из коробки что-то шуршащее, многоцветное и скрылась за дверью.
Балмашов сел на постель. Закрыл руками лицо. Когда он поднял голову, Флоранс снова стояла перед ним. Вместо ночной рубашки на ней было платье — длинное, струящееся складками, с высоким, подпирающим шею воротником. По всему платью густой россыпью были нашиты шелковые бутоньерки, удивительно искусно имитировавшие живые цветы. Флоранс была словно покрыта ими с ног до головы. Она утопала в них, а они словно вырастали прямо из ее кожи, как и было задумано Александром Мак-Куином, специально создавшим это платье для цветочного карнавала, для весенних флоралий.
Балмашов смотрел на жену — и не видел ее увядшего лица под этой цветочной броней. Лишь одни арабески соцветий, причудливые сплетения стеблей, бутонов… Она робко протянула руки, словно благословляя его, и тогда он встал, поднял ее и положил на постель. Через мгновение в слепящем свете лампы в его руках блеснул острый садовый секатор. Флоранс покорно закрыла глаза, чувствуя, как сомкнутые лезвия осторожно касаются шелковой ткани на груди. Вот щелкнула пружина — секатор раскрылся. Потом щелкнул выключатель, и спальня вновь погрузилась во тьму.
Прошла минута, другая, третья… Флоранс приподнялась на локте. Позвала — никто не ответил. Зажгла лампу у изголовья — спальня была пуста. Она соскочила с кровати, бросилась, шурша шелком, к входной двери. Та была распахнута настежь. В летней ночи мелькнули красные габаритные огни. «Мерседес» Балмашова скрылся из вида.
Глава 16 ТЕМНОЕ ОКНО
«Дурак, идиот! — кровь стучала в висках Марата Евгеньевича — атлета, плейбоя, спортсмена, адвоката и охотника. — Идиот, слабак, кретин!»
Он гнал внедорожник по пустому в этот ночной час Садовому кольцу — прочь с этой проклятой Долгоруковской улицы, прочь от этого дома, из которого его вышвырнули, прочь от нее — от этой ведьмы, прочь, прочь…
Дурак, слабак, кретин, сука… Сука-любовь… И, конечно же, сука-память вернулась и все расставила по своим местам: «Нет, тогда, семь лет назад, не ты ее, а она тебя — она, ведьма! Она бросила тебя, использовала, вывернула наизнанку и потом брезгливо, лениво, устало откинула прочь. Краткий эпизод. Пройденный этап».
Это он-то пройденный этап — он, Марат, плейбой и спортсмен, симпатяга, любимец женщин, позволявший себе и Ксеню, и Марину, и Леру, и десять Наташ и Кристин — всех сразу одновременно, охотник, сразивший матерого кабана вне игры и вне правил, в несезон, когда другим-прочим охота запрещена?
Но кабан-то жив, буровит где-то чащу Евпатьевского леса своей двухсоткилограммовой тушей, роет рылом грязь, отгоняет мух, страдая от раны. И она — ведьма Фаина — жива. Спит на шелковых простынях — не жена, не любовница, не мать, просто соучастница, партнерша.
Ведьма! Марат скрипнул зубами. Так с ним никто никогда не обращался, не смел. А она посмела. «Убирайся, катись» — и это после всего, что было. Что сегодня было между ними! Он застонал как от боли: кретин, идиот! Надо же так попасться, так залететь. Нет, так нельзя, надо взять себя в руки, успокоиться, а то еще врежешься к чертовой матери и…
Вот о матери он так и не вспомнил, о ней совершенно забыл. А ведь она… мать, никогда не обращалась с ним вот так. Никогда не была с ним жестока, бесчеловечна. Она была с ним нежна. Она жалела и всегда защищала его. Она защитит его и сейчас. Защитит и пожалеет. Утешит.
Марат всхлипнул, стиснул руль. Если бы кто-то сейчас — тот же егерь Мазай или те две потаскушки, Марина и Ксеня, — видел его сейчас — таким вот, плачущим, словно школьник, побитый сверстниками. Ни за что ни про что побитый, униженный. Если бы они видели — не поверили бы своим глазам. Не поверила бы и она — Фаина. Но мать — она видела его всяким. И всегда утешала, вытирала его слезы.
Через четверть часа черный внедорожник остановился у дома на Краснопресненской набережной. Марату этот дом был знаком с детства — там они жили втроем, с матерью и отцом, потом вдвоем с матерью. Теперь в их старой квартире жила мать. А он только приезжал в гости с подарками. Но сейчас…
Марат вытер тыльной стороной ладони мокрые щеки. Ведьма… Кретин… Видели бы его сейчас коллеги по адвокатской конторе или же товарищи по охотничьему клубу. Зареванный пацан — это почти в сорок-то лет!
Мимо по набережной медленно проехала милицейская машина с выключенной мигалкой. Остановилась возле соседней подворотни. Фонари горели празднично, ярко. Вдали высилась освещенная громада Белого дома, на той стороне реки, точно айсберг, плыла в предрассветной мгле гостиница «Украина». Где-то там, за освещенным мостом, тот бар на набережной, где они пили с ней водку со льдом спустя долгих семь лет, где висит ее фото на стене, где он трахал ее, трахал, как хотел и как мог, в тесной кабинке над унитазом. И где она обнимала его, целовала его губы, глаза, руки. Все это где-то там, далеко, далеко… Фаина…