Книги

Борис Слуцкий

22
18
20
22
24
26
28
30

Всё это относится к концу сороковых годов. С начала пятидесятых годов я стал всё труднее, всё меньше, всё неохотнее сначала оправдывать его поступки, потом объяснять и наконец перестал их понимать».

Спустя время — уже в шестидесятых — Слуцкий дружит с Ильёй Эренбургом, даже, кажется, «правит мемуары» (об этом сказано как-то невнятно; видимо — мемуары Эренбурга), происходят разные разговоры. «Однажды я спросил у И. Г., почему Сталин любил его книги. Отвечено было в том смысле, что ценились их политическая полезность и международный охват. Вообще говоря, Сталин, смысл Сталина был орешком, в твёрдости которого И. Г. неоднократно признавался». Слуцкий пишет от имени Оренбурга черновики писем Н. С. Хрущёву, о чём умалчивает.

Интересное свидетельство Слуцкого: «Илья Григорьевич, которого все — даже Незвал в поэме и Шолохов в речах — называли именно так: Илья Григорьевич...» Так происходит, например, в Грузии: если говорят Тициан, то всем ясно — Табидзе, если Паоло, то — Яшвили. В советской стране так произносились такие имена: Владимир Ильич, Иосиф Виссарионович, Никита Сергеевич.

Но к мемуарному жанру Слуцкий, как ни странно, относил и свою прозу. «Летом того же 45-го года я записал две общих тетради заметок, мемуаров, как я их называл, — тоже о войне и о первых послевоенных месяцах». Точный Слуцкий опять размывает время: «летом» — это вам не «две недели». Да и «мемуары» в таком контексте — не жанр, а способ производства.

Что касается имён той поры Слуцкого, их список пополняется, причём не вполне по-советски: «Читал в то время вволю (! — И. Ф.) и Цветаеву, и Ходасевича, и “Конницу” Эйснера. Может быть, отзвуки этого чтения промелькнули и в “Госпитале”?» Слуцкий называет стихотворение, о котором думал всерьёз и высоко: «“Госпиталь” в моей литературной судьбе имеет чрезвычайное, основополагающее значение». Таков аргумент в пользу ныне ставшей уже банальной мысли о единстве всех потоков русской литературы: поэты эмиграции на службе советской поэзии.

Но «Госпиталь» Слуцкого не исчерпал свою тему. Человек — игралище судьбы, щепка в мировом водовороте — предмет пожизненного милосердия. У позднего Слуцкого эта «госпитальная» тема вылилась в том же дольнике кузминско-ахматовского звучания:

Сплю в обнимку с пленным эсэсовцем, мне известным уже три месяца Себастьяном Барбье. На ничейной земле, в проломе замка старого, на соломе, в обгорелом лежим тряпье. («Себастьян»)

Этот Себастьян существовал на самом деле. Полунемец, полусерб, помогал Слуцкому в антигитлеровской пропаганде, а после войны жил в Югославии и сделал попытку разыскать Слуцкого.

В этом же ряду и А. Кручёных — законченный «внутренний эмигрант» не столько относительно государства, сколько — самой поэзии, уже мимо него текущей. Замечательна его фраза (имелось в виду новое издание книги М. и С. Ашукиных о крылатых словах, куда попало «всего два крылатых оборота современных поэтов»):

«— Моё — “заумь” и Михалкова — “Союз нерушимый республик свободных...”. Моё лучше».

Очень часто Слуцкий произносит имя Лиля Юрьевна (не называя фамилии): её салон был одним из его московских домов — не съёмных квартир и углов, да и сама она воспринималась как живое звено в золотой цепи отечественного стихотворства.

Ни оснований, ни намерений говорить о диссидентствующем Слуцком у нас нет и быть не может. Он поэт нормы. Правда, это норма такая: «Госпиталь» — «взрыв, сконцентрированный в объёме ± 10 строк».

Он говорит о своём «лихом наборе скоростных баллад» (отсыл к Тихонову: «баллада, скорость голая»), О жизни жестокой и трагичной: «...писать о ней нужно трагедии, а поскольку настоящих трагедий я писать не мог, писал сокращённые, скомканные, сжатые трагедии — баллады». Он говорит об «искусстве вычёркивания»: «Поэты куда получше меня — скажем, Маяковский — его так и не освоили».

Что касается трагедий, романов в стихах и прочего крупного жанра, Слуцкий очень трезво замечает за любимым учителем — Сельвинским — это каверзное свойство: учеников он делал «под себя». Другому учителю — Асееву — «очень хотелось премии». Зато поэт далёких предпочтений — к тому же не любящий Слуцкого — о войне своим «Тёркиным» сказал значительно лучше, нежели дорогие наставники и предтечи — Сельвинский и Кирсанов.

Слуцкий не вдаётся в стиховедческую аналитику. Он пишет о личностях поэтов, об их стихах высказывается оценочно, по впечатлению, со своей колокольни. Ничего подобного «Студии стиха»[112] Сельвинского написать не помышляет — или не обнаруживает таких помыслов. Прозу

после «Записок о войне» он делает набегами, по случаю, порой лишь для себя — обрывая набросок портрета на полуслове. Может быть, многое писалось на досуге, во время болезни или бессонницы, когда не шли стихи или не было переводческой работы. Здесь можно сказать и о такой ситуации: в прозу шло то, что дополняло стихи, объясняло их, постоянно точило душу, не отпускало её. Это касается прежде всего его неутихающей боли от потери Кульчицкого. «Голос друга» — «Давайте после драки...» — он считал своим лучшим стихотворением: «...вряд ли мне удалось когда-нибудь написать что-нибудь лучшее». Вслед за этими словами он даёт важное сообщение о себе: «В собственных стихах мне нравится не средний или среднехороший уровень, а немногочисленные над ним взлёты, не их реалистически-натуралистическое правило, а реалистически-символические исключения». Символизм по-слуцки.

Тем не менее. Он до конца не понимал и не принимал любовь сограждан к его «Лошадям в океане». Не слишком ценил «Физиков и лириков». Типичные реалистически-символические стихотворения.

Он держится «Госпиталя». Видит в нём бездну содержания. «До сих пор в “Госпитале” мне нравится отношение к религии, понимание непростоты, неполноты, неокончательности её упразднения». К слову, он припоминает и отзыв волошинской вдовы Марьи Степановны о «Лошадях в океане»: «настоящее христианское стихотворение».

Стихи рождаются по-всякому. Пребывая в «глухом углу времени», Слуцкий любил большой труд и долгое время, вложенные в ту или иную вещь. Стихам, возникшим легко и быстро, удивлялся. Например, «Физикам и лирикам». Между делом признается: «...провожая знакомую, я сказал ей: “Я строю на песке”, — и вскоре написал об этом стихотворение». Значит, всё-таки непровожание знакомых девушек — ложное впечатление квартирного соседа...

Отношения с Эренбургом были серьёзными и в той игре, которую многие знают: составить и сравнить списки из десяти первых поэтических имён. «Имена в наших списках ни разу не совпадали полностью. Но некоторые поэты переходили из одного списка в другой. Николай Алексеевич Заболоцкий, долгие годы фигурировавший только на моих листках, перекочевал на эренбурговские и уже навсегда остался там и в его сердце. А с его листков на мои так же перекочевал Осип Мандельштам». В этих списках были самые блестящие имена, поныне не потускневшие. Выделю такое свидетельство Слуцкого:

«Я хорошо помню, как И. Г. сказал: