– Да, мой босс, – радостно заливалась Альма. – Он мной конкретно доволен, так что со следующей недели я буду ответственной за смену.
– А когда приедешь? Может, на выходные? Мы почти месяц тебя не видели!
– Папа, в выходные дни самые зачетные клиенты, грех упускать такие смены. Знаешь что? Может, я приеду в воскресенье[5], хорошо? Это самый пустой день.
– Конечно, ласточка, когда тебе удобней. Целую!
Он протянул свои толстые губы к трубке, в ответ раздалось чмоканье.
– Пока, детка, береги себя.
– Бай, папуля!
В наступившей тишине Ирис ощутила и ярость, оттого что Микки выдал ее секретный план, и колоссальное облегчение – от спокойного и веселого голоса дочери, и сомнение, и осознание того, что муж, несмотря на свои бесконечные шахматы, куда лучше выстроил отношения с дочерью, чем она; мучительность этого проигрыша на мгновение пересилила боль в пояснице, отдающую в ногу, и всю неуместность и глупость собственного наряда – словно к дочери на свадьбу собралась. Тут она спохватилась, что все это время непрерывно водила по губам помадой, и теперь их покрывал толстый липкий слой. Сзади в зеркале мелькнула улыбка мужа – полная ожидания, как будто он преподнес ей солидное пожертвование и теперь ждет изумления и восторга.
– Что же нам делать, Микки? – пробормотала она непослушными от помады губами.
Он, как всегда, подошел по-деловому:
– Пойдем развлечемся немного, поедим где-нибудь. Мы сто лет не были в ресторане. А ты, кстати, уже оделась…
И она согласилась, отбросив все отговорки: что ей очень больно, что она совсем не голодна, что завтра вставать чуть свет. Пусть Микки ее глубоко задел, упускать этот шанс нельзя.
– Только не рис с фасолью, – рассмеялся он, рассматривая меню. – Что у вас есть самого непохожего на рис и фасоль? – спросил он недоумевающую официантку.
Ирис смотрела на него с нежностью. Что ни говори, это ее Микки: он по-своему любит ее, любит их детей, он видел их рождение. Да, он часто разочаровывает ее, но может и приятно удивить. А как старательно он ухаживал за ней, когда она была ранена, как поддержал ее, когда она решила подать заявление на замещение директорской вакансии, как гордился ее успехом! Рядом с ним, таким большим, ей было уютно, как в домике, словно она черепаха, а он – ее панцирь. Ее привязанность к нему крепла с каждой минутой, так что она даже не сказала ему, что врач с седой бородой – это, вероятно, любовь ее юности, Эйтан Розенфельд, и что, едва увидев его, она не в силах думать ни о чем другом. Но скованные помадой губы не успели произнести признания, его она проглотила вместе с острым холодным перечным супом. Какой смысл рассказывать о том, чего уже нет? Ведь в этот самый момент она решила, что не вернется в больницу, не будет пытаться снова увидеть его, не откроет ему дверь в свою жизнь. Боль, которую он ей причинил, стала частью прошлого, и даже если он упадет ей на грудь или встанет на колени, моля о прощении, это уже ничего не изменит. Мать правильно сделала, что прогнала его, как он прогнал Ирис. Она тоже поступит правильно, если не пойдет к нему, несмотря на боль. Спасти ее он не сможет, а причинить новую боль она ему не позволит.
Глава шестая
Нет, ни в коем случае, решила она снова на другой день, и на третий: она ни за что не станет пытаться его увидеть, ни в коем случае ему не откроется. Вместо того чтобы думать об осколках своей юности, она сосредоточится на юности своей дочери. Видимо, недаром она выбрала для нее имя Альма[6] – пожелала дочери вечной юности, думая о собственной, украденной. Глядя на рисунки учеников, украшавшие стены кабинета, она подумала, что и детства у нее тоже не было: гибель отца в одну ночь заставила ребенка повзрослеть и нагрузила непомерными обязанностями. Может, из-за этого она ощущает себя такой старой – ведь с четырех лет она взрослый человек. Возможно, тем же объясняется появившееся в последнее время смутное раздражение по отношению к старикам. Но сейчас это не имело значения, сегодня она уйдет пораньше, потому что Альма обещала, что наконец приедет, и хотя Ирис испытывала некоторые сомнения, но решила действовать так, как если бы их не было. Надо будет приготовить ее любимый торт из печенья, прослоенного шоколадным и ванильным кремом. Когда-то они вместе готовили его каждую пятницу, и дочка вымазывалась в креме по уши. Но после рождения Омера стало не до того: торт готовили хорошо если на дни рождения.
Как же трудно было растить Омера. Ирис с досадой глянула на его улыбку, сияющую ей со старой семейной фотографии на стене. Казалось, едва явившись на этот свет, он решил, что ничто в нем уже никогда не будет прежним, ни ночи, ни дни, и даже домашний ритуал изготовления торта наталкивался на бесчисленные препятствия. Мальчик орал, впадая в ярость из-за того, что ему не дали поучаствовать, и прятал продукты по всему дому, а если его принимали, без конца спорил, норовя все сделать по-своему, а когда ему не позволяли, все нарочно портил, так что готовка превращалась в кошмар, а Альма убегала в слезах. Однажды Ирис решила перехитрить его и наняла приходящую няню, чтобы та вывела Омера на прогулку, а они с Альмой могли бы спокойно приготовить торт к ее восьмому дню рождения. Но вернувшись с прогулки, ребенок поглядывал на всех с подозрением, как ревнивый любовник. Он сразу же обнаружил торт в холодильнике и, стоило им отвлечься, в ярости швырнул его на пол. Звон разбившегося блюда ужаснул Ирис, она уставилась на малыша в страхе, смешанном чуть ли не с восхищением: он и в самом деле на все способен, как она боялась, как предчувствовала.
С самого его рождения подруги ее утешали:
– Такие уж эти мальчишки. Ты привыкла к девочке, да еще к такой тихоне. Мальчишки – дикари. Он такой же, как все, ничего из ряда вон выходящего.
Ирис, конечно, с радостью поддавалась на любые утешения – до следующего столкновения с реальностью. Нет, он другой, не такой, как все, он жестокий, дикий, и в тот момент, глядя на давящуюся рыданиями Альму, она осознала: хватит отрицать очевидное, впереди нелегкие годы, а расплачиваться, скорее всего, придется девочке, чей торт ко дню рождения был умышленно уничтожен.