— Война, — как эхо отозвался Генка и с недоумением взглянул на Виктора. — Зачем она, война?
Этот же вопрос он задал и на маленькой уральской станции, название которой Виктор не запомнил.
Их эшелон июльским днем остановился рядом с санитарным поездом. Из всех вагонов выносили раненых.
Угрюмые санитары в мятых халатах и молчаливые сосредоточенные девушки в зеленых пилотках и тоже в халатах, только уже почище и поаккуратнее, бережно передавали носилки с ранеными из тамбуров на перрон.
Дощатый пыльный перрон перед зданием вокзала был весь уставлен рядами носилок, на которых под серыми тонкими одеялами лежали перебинтованные, как мумии, раненые.
Парни, ехавшие на Север в эшелоне Виктора, притихли и молча смотрели, как на перроне все увеличивается и увеличивается число покалеченных солдат. Этот санитарный поезд был с тяжелораненными. Они трудно, прерывисто дышали, с запекшихся губ слетал стон, черные впадины глаз и заострившиеся носы говорили о мучениях солдат.
На вокзале стояла тяжелая тишина. Пахло медикаментами, кровью и хлоркой.
За решеткой, отделяющей перрон от привокзальной площади, накапливалась толпа молчаливых женщин, с тревогой и состраданием наблюдавших за выгрузкой тех, кого привезли с фронта.
Виктора и Генку тогда послали за кипятком, и им пришлось осторожно пробираться между носилками.
Был солнечный безмятежный день с синим ярким небом, с зелеными веселыми горами, но было жутко от тишины, которая придавила вокзал. Даже бойкий маневровый паровозик, до этого весело посвистывавший, притих и старался проехать мимо перрона как можно осторожнее.
Виктор и Генка прошли возле носилок, на которых лежал молоденький солдатик. Рядом с ним стоял дежурный по станции в красной форменной и уже выцветшей фуражке, с жезлом в руке и со слезами на глазах. Седой мужчина растерянно и жалко улыбался и всем, кто его слышал, радостно сообщал:
— Племяш это мой, племяш. Мить, ты слышишь меня ай нет?
И голос его дрожал от радости и горя. А племянник, спеленатый бинтами, лежал недвижно с закрытыми глазами и не откликался на зов своего дяди. Известково-белое лицо было подернуто нехорошей синевой, бескровные губы были безвольно расслаблены.
Но не это ужаснуло Виктора и Генку тогда, а то, что солдатик был странно коротким. Серое тонкое одеяло ниже туловища пусто опадало на носилки. И дежурный по станции тоже со страхом и горем смотрел на этот плоский конец одеяла, и губы его вздрагивали.
Виктор и Генка набрали кипятку в большие казенные чайники, которыми они были снабжены в эшелоне, и возвращались обратно в свой вагон, когда услышали:
— Преставился, сердешный.
Это сказал пожилой усатый санитар. А железнодорожник, сняв фуражку, молча смотрел на своего племянника.
Виктор и Генка остановились, будто на стену налетели. Они были потрясены. Всего несколько минут назад этот раненый был еще жив, и вот…
Они смотрели на мертвого солдатика и теперь только поняли, что он совсем еще мальчишка.
— До дому хватило сил доехать, — подал голос пожилой санитар, — а чтоб мать повидать — уже нет. Вот она, война-погибель.