Впервые в жизни он не устрашился мертвого. Не было страха и перед дальнейшей судьбой, только тщетное старание что-то запомнить, обязательно запомнить, а почему обязательно и что именно запомнить, так до конца и не мог уяснить.
С остановившимися, незрячими глазами Виктор рыл финкой могилу. Он рыл, а вода набиралась в мелком углублении, и он ударял финкой под водой, резал корни, жесткие, как проволока, выгребал потерявшими чувствительность распухшими пальцами мокрые комья земли. И все это делал, как во сне, ничему не удивляясь, ни о чем не думая, ничего не желая.
Ему помогал немец молча и старательно.
Они часто отдыхали, лежа возле ямы.
Вырыв могилу, Виктор постоял на коленях перед Генкой, еще на что-то надеясь, еще сопротивляясь сознанию, что Генки нет и не будет больше. Он смотрел на мертвенно-белое, с заострившимися чертами, будто вырезанное из куска светлой жести, лицо друга, на бескровные, застывшие в скорбной складке губы, на восковой нос и вдруг заметил у Генки усы. Белесый пушок, который носил Генка на верхней губе, стал жестким и чуть рыжеватым, и теперь на мертвом лице явственно выделялись усы.
С мучительной нежностью Виктор поправил светлый Генкин чуб, провел рукой по щекам и содрогнулся, ощутив стылость тела, идущую откуда-то изнутри Генки. И тут только осознал до конца, что Генка ушел совсем, и задохнулся от боли и отчаяния, и застонал, обхватив голову руками…
Они положили Генку в яму, Виктор накрыл ему лицо бескозыркой. Засыпали сначала мхом, потом сырыми комьями торфяника. Могильный холмик обложили дерном и завалили камнями, чтобы до трупа не добрались песцы.
Виктор вставил последний магазин в автомат, немец настороженно замер. Виктор поднял оружие, и сухая очередь распорола застоявшуюся тишину и тягостным эхом ударила в сердце.
Отдав последнюю воинскую честь другу, Виктор нарвал ярких маков и положил букет сверху. Долго неподвижно сидел у могилы.
Еще недавно они вместе служили на посту, и Генка жил, смеялся… Еще утром он был рядом, а теперь вот его нет. Совсем нет. И не будет НИКОГДА.
НИКОГДА Генка не будет рассказывать о мушкетерах и капитане Немо — эти две книги он обожал и мог почти наизусть пересказывать целые главы. НИКОГДА не будет рисовать, сидеть часами и смотреть на закат. НИКОГДА после отбоя Генка не подсунется поближе и не скажет шепотом: «Домой так хочется! Помнишь, какие шанежки мама пекла?»
Виктор вспомнил мать и отца своего друга, подумал, как он теперь напишет им? Что скажет, когда вернется домой?
Тогда, на вокзале, Наталья Николаевна все просила Виктора приглядывать за сыном, а отец его, почему-то считая Виктора опытнее и рассудительнее, тоже наказывал, кивая на Генку: «Ты его из поля зрения не выпускай, а то у него одно художество в голове».
Генка смущался, слыша такие разговоры, недовольно сопел, сутулился и глядел на привокзальную площадь. Виктор знал, что он ждет Иру. Но она так и не пришла тогда, и только потом, уже на Севере, узнали они, что ее не пустила мать. Так и не простилась она с Генкой.
А теперь вот…
Виктор застонал от горя. Поднял глаза от могильного холмика и вновь увидел бескрайнюю тундру, топкий низкий берег, который сливался с холодным морем.
Неподалеку, на камне, устало сидел немец.
«Что же делать?» — тоскливо задавал себе вопрос Виктор и не находил ответа. Каменная тяжесть давила плечи, тягучей болью ныло сердце.
Что он теперь скажет Генкиной матери, доброй тихой Наталье Николаевне, великой мастерице печь шанежки, которыми всегда угощала ребят?
Тогда, на вокзале, она стояла рядышком с матерью Виктора, и они очень походили друг на друга: обе маленькие, обе сухонькие, с проблесками седины на висках. Они все наказывали им тогда, чтобы берегли себя, чтобы не простудились и чтобы не стащили у них в пути продукты, одежду, деньги.