Книги

Бедлам как Вифлеем. Беседы любителей русского слова

22
18
20
22
24
26
28
30

У Свасьяна, как мне кажется, происходит некоторая философская стилизация основной идеи Штейнера. Штейнерианство все-таки не философия, а мистика, антропософия – это учение, практическое научение человека приемам проникновения в глубины сокровенного мира. Он учил технике такого проникновения, и тогда начинались все эти разговоры об астральных планах бытия, имеющих соответствия с телесным составом человека, и о одухотворении этого состава. Это уже мистические техники. Понятно, что фактором дальнейшей космической эволюции становится человек хотя и в полноте своей духовно-чувственной природы, но не эмпирический человек, а преображенный.

В чем заключалось это преображение, как оно достигалось, мне отнюдь не ясно, я только уловил философский мотив у Штейнера в подаче Свасьяна и могу понять, чем антропософия привлекала Андрея Белого. Это был для него переход от художественной практики, в которой он ранее чаял теургического преображения бытия, но неясно, как этого можно достичь, как из форм искусства рождаются формы нового, лучшего бытия, – переход к непосредственным техникам такого персонального преображения. Вспомним у Белого прежнее: на вершине нас ждет наше собственное «я». Предполагалось видимо, что антропософская община, состоящая из таких возвысившихся людей, каким-то образом будет способствовать преображению мира.

Есть интересный сюжет, связанный со Штейнером: весной 1914 года он читал лекции в Хельсинки, и туда приехали многие русские, был Бердяев. Это вот тогда Штейнер предрек в ближайшее время громадные события, жертвой которых падет Россия. Бердяев пишет, что Штейнер его разочаровал, он не нашел в нем философской культуры. Тем не менее можно найти определенную перекличку у Бердяева со Штейнером. Бердяев, похоже, у него взял мысль о человеке как новом факторе космической эволюции, об антропогенной Вселенной. Это заветные мысли бердяевской философии творчества. Действительно, одно из достижений человека, техника, играет сейчас такую роль, но пока что активное вторжение человека в природу, во вселенную, в космос приносит плоды, скорее, негативные – вспомним экологическую проблему, чтоб не сказать кризис. И уж никак нельзя сказать, что технический активизм преобразил в лучшую сторону самого человека. Как бы не наоборот.

Вообще же антропософия, как я ее уловил в передаче Карена Свасьяна, весьма напоминает глубинную психологию, психоанализ в варианте Юнга: цель психоаналитического лечения в школе Юнга состоит в обретении человеком так называемой самости, то есть некоей гармонии с миром, тоже своеобразное преодоление субъект-объектной разорванности бытия.

И. Т.: Известно, что лечению у Юнга подвергался соратник Белого по деятельности общества «Мусагет» Эмилий Метнер.

Б. П.: Это был интересный эпизод. Заболевание Метнера состояло в том, что он стал чувствовать отвращение к музыке, не мог ее слышать вне страданий. Вспомним, что у Эмилия Метнера был брат Николай, выдающийся композитор. Вроде бы наметился некий сальерианский комплекс. Юнг вылечил Эмилия Метнера от этого комплекса, но он после этого стал абсолютно равнодушен к музыке, то есть утратил одно из позитивных переживаний культурного человека.

Но возвращаясь от юнгианства к антропософии и от Метнера к Андрею Белому, можно сказать, что антропософия если и не вывела Белого к неким чаемым вершинам, то и не помешала его художественному творчеству. Какой бы гениальной ни считали Маргариту Сабашникову, но Белый был куда более крупной фигурой.

И. Т.: Обратимся к прозе Андрея Белого, которая считается наиболее ценным в его литературном наследстве. Это прежде всего его романы «Серебряный голубь» 1909 года и «Петербург», написанный в 1913 году, но отдельного издания дожидавшийся до шестнадцатого года. Борис Михайлович, хотелось бы вот о чем вас спросить: как вы относитесь к категорическому заявлению Иосифа Бродского: «Белый – плохой писатель. Точка»?

Б. П.: Я понимаю, что Белого можно не любить и в определенный момент почувствовать, что на него не стоит тратить время. Белого не столько читать надо, сколько привыкнуть к нему, научиться с ним жить, тогда он откроется в своей ценности. Белый, странно сказать, писатель не очень умелый: сюжеты его романов (кроме «Голубя»), я бы сказал, неуклюжи, концы с концами не сведены. Белый сам однажды сказал: «Произведения искусства нашей эры не суть Аполлоновы статуи, а клубки нас пугающих и друг друга терзающих змей». Сюжет, вернее фабула, у него не главное. Главное у Белого – язык, плетение словес. Он мастер так называемой орнаментальной прозы, которую сам и создал, если не считать его предшественника Гоголя. Свя-тополк-Мирский говорит, что Гоголя можно назвать орнаментальным писателем. В этом смысле Белый оказал ни с чем не сравнимое влияние на советскую послереволюционную прозу двадцатых годов, лучшего времени советской литературы.

И еще одно по поводу Бродского: как можно называть плохим писателя, у которого то и дело встречаются гениальные страницы? К числу сильнейших моих эстетических переживаний я отношу главу из «Серебряного голубя», которая называется «Делание» (там две главы под таким названием, имею в виду первую). Там описано колдовское действо сектанта столяра Кудеярова над его сожительницей Матреной, которую он опутывает какими-то световыми лучами, как паук муху, и эти лучи начинают испускать жар, и какие-то огненные языки и клубы вылетают из избы. Четыре с половиной страницы длятся эти словеса, настоящий тур де форс русской словесности.

И. Т.: Значит, вы цените «Серебряный голубь» выше других вещей Белого, выше «Петербурга»?

Б. П.: Пожалуй, что и так. «Серебряный голубь» более значим духовно, для русского сознания, для русского самопознания более значим. Для феноменологии русского духа, можно сказать. Это книга о великих соблазнах русского духа, о главном его соблазне – народопоклонничестве. Герой романа интеллигент Петр Дарьяльский (важно, что Петр: к Петру Великому отнесение, к отцу русского западничества) попадает в сети сектантов – «голубей», плененный бабой Матреной – сожительницей главы сектантов столяра Кудеярова. Кудеяров – старик, бессильный за пределами своего мистического «делания», и Петр ему нужен для того, чтобы от него и Матрены родилось некое чудо-дитя, грядущий бог. Дарьяльский понимает, что он попался и пропадет, хочет убежать от сектантов, но они его убивают.

Вот лучшее резюме идейной значимости романа, данное Николаем Бердяевым в статье, так и названной «Русский соблазн»:

Интеллигенты нового мистического образца ищут в народе не истинной революционности, а истинной мистичности. Надеются получить от народа не социальную правду, а религиозный свет. Но психологическое отношение к народу остается таким же, каким было раньше: та же жажда отдаться народу <…>, та же неспособность к мужественной солнечности, к овладению стихией, к внесению в нее смысла. <…>

Сам Белый не в силах овладеть мистической стихией России мужественным началом Логоса, он во власти женственной стихии народной, соблазнен ею и отдается ей. <…> Белый – стихийный народник, <…> вечно соблазненный Матреной, полями, оврагами и трактирами, вечно жаждущий раствориться в русской стихии. Но чем меньше в нем Логоса, тем более хочет он подменить Логос суррогатами – критической гносеологией, Риккертом, методологией западной культуры. Там ищет он мужественной дисциплины, оформляющей хаос русской мистической стихии, предотвращающей распад и провал. Чем более его соблазняет Матрена, чем более тянет его раствориться в мистической стихии России с ее жутким и темным хаосом, тем более поклоняется он гносеологии, методологии, научности, критицизму. <…> В критической методологии и гносеологии так же мало Логоса, как и в Матрене, и в Кудеярове. И нет такой методологии, которой можно было бы овладеть Матреной.

Сегодня с некоторым облегчением сознаешь, что этот русский соблазн был преодолен, изжит русской интеллигенцией. Слишком уж выразительно проявил себя русский народ в революции. Мужички за себя постояли, как говорил по другому поводу Достоевский. А позднее, в сталинском ГУЛАГе интеллигенты таким же подверглись бедствиям, что и народ, так что чувство вины перед народом, этот застарелый интеллигентский комплекс, ныне не существует. (Как ни странно, этот комплекс появился на Западе в культурных кругах, но это к нашей теме не относится.) Наконец, поняли то, о чем говорил тот же Бердяев: нельзя отождествлять народ с простонародьем, я, философ, тоже народ.

Но это мы сейчас вправе считать, что преодолели эти соблазны, а Белый в свое время их так и не преодолел. Он, например, приветствовал большевистскую революцию как некое глубинно-народное волеизъявление, за что его (вместе с Блоком) критиковал Бердяев же в статье «Мутные лики».

И. Т.: Ну, а теперь «Петербург». Что, по-вашему, нужно помнить об этом романе?

Б. П.: Белый считал оба своих романа пророчественными: в «Голубе» он предсказал распутинщину, а в «Петербурге» азефовщину – революцию как провокацию. В «Петербурге» неясно, кто столп порядка, а кто революционер, это всего лишь мороки сырых петербургских улиц. Даже Медный всадник снова снимается с места, но преследует не бедного Евгения, а забирается на чердак, где прячется революционер Дудкин. Этот чердак явно списан с жилища Раскольникова. Вообще говорили, что если «Серебряный голубь» весь из Гоголя, то «Петербург» из Достоевского. И я сказал бы, что фантастика «Серебряного голубя» более, так сказать, логична, его сюжет при всей его фантастичности понятен. А в «Петербурге» сюжет ускользает, господствует неразличимое смешение лиц и событий. Считалось, что в «Голубе» противопоставлены Восток и Запад, и роман говорит об опасности их смешения. В «Петербурге» Восток и Запад даны уже слитно, сенатор Аблеухов – татарских кровей. Страсти и ужасы «Петербурга» неправдоподобны, метафизически не различены. Революция предстает в образе некоего красного домино – маскарадного костюма, в который рядится сын сенатора Николай Аблеухов, взявший на себя поручение революционеров – убить собственного отца. Но символика красного домино опять же неясна, коли в этом костюме Николай Аполлонович преследует даму, в которую как бы безнадежно влюблен. Революционный импульс приобретает некую смутную сексуальную коннотацию. Психологический драйв романа «Петербург» вышел из метаний Белого по городу Петербургу, когда он мутил свои отношения с Блоками. Мы знаем из мемуаров Белого, что он подчас соблазнялся мыслью убить Блока. Все эти страсти нашли свое преломленное выражение в романе. И как всегда у Белого апокалиптический пафос неразделим с шутовством, юродством. Чего стоит сцена, в которой Дудкин убивает провокатора Липпанченко с помощью маникюрных ножниц – и восседает на трупе в позе Петра на коне. И еще один момент необходимо отметить, как мне кажется, никем не отмечавшийся: в «Петербурге» опять же присутствует травестийный Христос – это «провиантский поручик» Лихутин. Так что при желании можно сказать, что «Петербург» – наиболее юмористическое произведение Андрея Белого. Роман нужно брать исключительно в эстетическом ключе, никаких апокалиптических пророчеств там нет. Вернее они не исполнились. Сказать, что в России победил Восток, нынче ничего не значит. Восток, если угодно, побеждает везде, и атомные бомбы – «сардинницы ужасного содержания» – есть даже в Корее. Тема Восток – Запад стоит совершенно по-другому в эпоху глобализации. Доставить же чисто эстетическое наслаждение «Петербург» может немногим: типично беловское сочетание гротескного юмора и тяжеловесности, в котором превалирует все же тяжеловесность.

Петербург, Петербург!