— Мало ли зачем вы раньше туда приходили.
Лабрюйер вовремя вспомнил, что не рассказал Каролине о дохлых собаках. Наверно, следовало…
Но упрямство велело промолчать. Он не хотел выглядеть в глазах чудаковатой эмансипэ дураком, от скуки взявшимся расследовать цирковое отравление.
— Их было двое, — вдруг произнес Барсук.
— Да, — согласилась Каролина. — Иначе бы жертвы успели поднять шум.
— Двое крепких мужчин.
— Точно.
Лабрюйер мысленно поблагодарил Барсука за то, что отвлек Каролину.
— Александр Иванович, нужны подробности, — обратился Барсук к Лабрюйеру. — Ваши друзья в полиции могут поделиться? Когда, как убили Пуйку? Руками удавили или набросили на шею веревку? Кто его любовница? Нам все может пригодиться.
— Если утром полиция обнаружит трупы, то после обеда я уже смогу задавать вопросы.
И опять все замолчали.
— Акимыч, пора, — сказала Каролина. — Пока еще доберешься…
— Я договорился с Ванагом. Он ночью привез меня на «Парате», с утра встретит питерский поезд, заберет посылки, потом подхватит меня — и на лесопилку.
— Неприятностей не будет?
— Не будет. Я отпросился к доктору. Два дня назад мне доска на ногу упала. Ничего страшного, как повод — годится.
Название «Парат» Лабрюйеру было знакомо. Так назывался винтовой железный буксир, довольно крупный, принадлежавший лесопромышленнику Домбровскому. С Домбровским Лабрюйер был знаком — но не по служебной надобности, как обычно, а по музыкальной. Этот успешный предприниматель, хозяин лесопилки, где работало более трех сотен человек, увлекался изготовлением скрипок, альтов, виолончелей и контрабасов, отличавшихся хорошим звуком. Лабрюйер раза два или три бывал у него в усадьбе — сопровождал приятеля-скрипача, выбиравшего себе инструмент.
А усадьба находилась совсем близко от Магнусхольма.
И тут в душе Лабрюйер случился маленький переворот.
Он всегда, в сущности, был одиночкой. Сослуживцы были в какой-то мере своими — но в какой-то мере, не более. В то время, когда ему вдруг стало везти и он, чего греха таить, задрал нос, они даже немножко от него отдалились. Потом были неприятности, гордость не позволила унижаться, он покинул Полицейское управление, стал пить, да еще как. Называть своими собутыльников он не стал бы даже после двухнедельного запоя, однажды и такой имел место. Журналисты, служившие в «Драконе», своими не стали, да и не могли — чересчур выкаблучивались. Статисты в Немецком театре — разномастная публика, безденежные студенты, молодые чиновники в самом низшем ранге, пьющий народец, как им быть своими? Церковный хор поразил Лабрюйера интригами, каких он и в театре не видывал.
Вся эта странная жизнь воспринималась им как заслуженное наказание. В этом он никому бы не признался. И отчаянный рывок вверх, порожденный уязвленным самолюбием, его самого сильно озадачивал. Выходит, смирение не состоялось, упрямый норов берет свое, и надо ж было треклятому Енисееву разбудить этот норов!