Очевидно, сильнейший комплекс неполноценности, присущий Унгерну, требовал постоянно искать и находить какие-то изъяны в окружающих, иначе он не мог спать спокойно.
Конечно, себе Унгерн ровно ничего не брал. И так же, как он, снабжались, повторю, и атаман Семенов, и многие другие белые атаманы и генералы, особенно на востоке России. Кстати сказать, бессребрениками были и красные атаманы, в том числе Думенко и Миронов, и батька Махно и другие зеленые атаманы.
Разумеется, такая система отпугивала состоятельных людей от таких атаманов и дискредитировала Белое движение в глазах населения (от «самоснабжения» страдали нередко не только богатые, но и середняки, и бедные, у которых отнимали последнее). Выход был бы в правильной организации местной власти и сборе налогов по твердо установленной шкале (и частью – в натуральном виде), не допуская безвозмездных реквизиций. Однако ни одной белой армии в Гражданской войне эффективную систему власти и сбора налогов наладить так и не удалось, и в этом была одна из причин поражения белых. Кстати, неспособность организовать тыл и наладить снабжение во многом проистекала из узости социальной базы белых.
Интересно в рассказе Кислицына предложение возглавить монгольский поход, сделанное ему Унгерном. Счастье Владимира Александровича, что он это предложение не принял. Если бы принял, то, скорее всего, разделил бы судьбу полковников Казагранди, Михайлова и многих других, жизнью заплативших за стремление к самостоятельности. Унгерн терпеть не мог подчиняться кому-либо, а от подчиненных, наоборот, не терпел даже малейших возражений. Наверняка в Монголии барон нашел бы способ отстранить Кислицына от командования а потом – и уничтожить. В лучшем случае тот мог бы пострадать от баронской палки. А еще у него был бы шанс погибнуть в ходе заговора против Унгерна от рук заговорщиков, как это произошло с унгерновским другом генералом Резухиным. А может быть, Владимир Александрович отказался идти с Унгерном в Монголию потому, что, хорошо зная характер барона, он заранее просчитал все возможные последствия и испугался. В мемуарах он, разумеется, об опасных для окружающих чертах характера «даурского барона» писать не стал. В эмиграции в Китае Кислицын твердо держал сторону Семенова, до конца своих дней сохранившего, по крайней мере, публично, теплые чувства к Унгерну. Нужно было создавать образ Унгерна как светлого рыцаря белой идеи, и темные пятна с его лика следовало убрать.
А реквизиции, кстати сказать, Унгерн в Даурии проводил широкомасштабные. Например, 1 января 1919 года, на станции Даурия по приказу Унгерна, тогда уже – начальника Инородческой дивизии, были задержаны 72 китайца, ехавшие под охраной чешских солдат. Благодаря чехам, их отпустили с миром, но перед этим у них было изъято более 6,5 млн рублей. А начальник войскового штаба Забайкальского казачьего войска войсковой старшина Иннокентий Хрисанфович Шароглазов в своих показаниях перед созданной правительством Колчака Чрезвычайной следственной комиссией по расследованию противозаконных действий полковника Семенова и подчиненных ему лиц, данных 20 марта 1919 года, в разгар конфликта между Омском и Читой, утверждал: «В деятельности особого Маньчжурского отряда играли большую роль так называемые реквизиции, которые процветали первое время после ликвидации большевиков и продолжаются и теперь. Приходит какой-нибудь отряд в станицу или село. Кто-либо укажет, что такой-то – большевик. Указанное лицо арестуется, подвергается порке, а его имущество реквизируется… В июле месяце (1918 года
Точно так же комиссия не выяснила, куда делись свыше 6,5 млн рублей, конфискованных у китайцев, но не приходится сомневаться, что за границы унгерновского удела в Даурии они не вышли.
Сохранился любопытный отчет бывшего начальника гарнизона станции Маньчжурия генерал-майора Владимира Ивановича Казачихина, адресованный особой следственной комиссии по реквизициям и датированный второй половиной 1920 года. По распоряжению Хорвата Казачихин был посажен в тюрьму в Харбине по обвинению в злоупотреблениях в бытность на станции Маньчжурия, и теперь пытался оправдаться. Он, в частности, писал, сваливая всю ответственность на Унгерна: «Жалование мы получаем только от барона, да и мне было приказано изыскать источники, откуда брать его, ввиду хронического безденежья у барона Унгерна в дивизии.
Теперь скажу о бароне Унгерне – человеке живого дела, боевом, органически не терпящем никакой канцелярии и бумаг, бросающем их в печь или жгущем, как тормозящие живое дело. Он приказал все бумаги отправлять в Даурию, которые шли из Читы ко мне. Достаточно посмотреть на его канцелярию. Чины от начальника штаба до писарей включительно менялись, как в калейдоскопе. Долго сидеть – надоедает писать. Станешь просить предписание – в ответ: «Вам бумагу – хорошо, Вам пошлют бумаги целый пакет». Такой ответ получил и полковник Шарыстанов – живой свидетель. Барон все на словах приказывает, и всегда мне говорил, что не я главное лицо во всех этих реквизициях, а он, барон, и за все ответит, а я лишь потому подписываю, что живу в Маньчжурии, где находится товар, и что я раз получаю жалованье, то обязан не разговаривать, а исполнять. Именно он приказывал реквизировать товар, принадлежащий бывшему Омскому правительству, как никому не принадлежащий. На мои рапорта я или вовсе не получал ответа, или через офицеров, и вообще писание велел сократить, так как всю ответственность он берет на себя. Затем он велел избавить его от хозяйственных вопросов, а с этими вопросами обращаться к коменданту дивизии, полковнику Краснокутскому, и исполнять его все просьбы, так как у барона очень много дела. Чтобы ближе познакомиться с поручением барона, хотя с одним, я укажу на телеграмму № 2741, где барон просит достать 6 500 000 руб., скорей пойти в день, разрешая мне продать все что угодно и как угодно, но только скорей, и уже приехал офицер за деньгами. Этим он брал ответственность за какой угодно грех.
Впрочем, если войти в положение барона, сознавая по части борьбы с большевиками, нужно было удовлетвориться всем, иначе бунтуют, что было в Даурии, и бегство чуть ли не целых частей, уводили лошадей, как это сделала одна батарея, уводя всех орудийных лошадей, которых за большие деньги собрали по одной, и целая часть исчезла. Все это заставляло барона ни с чем не считаться. Слова барона – что не время теперь канцелярией заниматься, когда отечество погибло. Надо создавать его, помогая атаману, осталась лишь узкая 400-верстая полоса до Читы, да и ту прерывают большевики. А ведь одевать, снарядить, вооружить и прокормить тысячи людей и лошадей в течение почти года при современной дороговизне что-нибудь да стоит. Источником для этого была лишь только реквизиция, ею даже долги платили и покупали на нее. Потом барон кормил рабочих железнодорожных и вдов в Даурии, раздавая им и бурятам-казакам мануфактуру… Барон неоднократно, да и не откажется подтвердить: все реквизиции и все, что я делал, исходило от него. Зная барона 10 лет и веря ему, скажу, что он не из тех, что будет прятаться за чужую спину, и я уверен и теперь – он не откажется. Мне лишь приказывали исполнять, и даже в упрек поставлено, что я, старый командир полка, не знаю, что не тот отвечает, кто исполняет, а кто отдает приказания. В случае неисполнения мне грозил расстрел или арест. Я знаю, барон словами не играет, что и было, когда я позволил не исполнить приказания барона, свидетель сотник Еремеев. Ему приказано меня арестовать, и только я упросил барона не подрывать моего авторитета. Я почти 25 лет офицер и ни разу не сидел под арестом. При аресте барон сказал мне, что «при повторении он меня пошлет в сопки», то есть на расстрел. Легко ли так служить старому офицеру и служить, потому что некуда голову положить? Ограбленный и арестованный большевиками, я не имею средств к жизни…
Реквизированных товаров я почти не видел. Приходил из Даурии паровоз, прицеплял вагон с товарами и увозил его… В июле месяце с. г., когда атаман был в Маньчжурии и сказал, чтобы я был в стороне от реквизиции, я просил его дать мне письменное приказание, чтобы я мог его показать барону, так как атаман знает барона, что он ни на что не смотрит, а для меня было основание. Атаман или не обратил на мои слова внимания, или считает довольным словесное приказание. В моем положении не сделать – барон расстреляет, а сделать – атаман может приказ отдать и расстрелять.
Я получил приказ от барона раздать муку и другой товар родственникам и вдовам убитых солдат и служивших в отрядах…
Исполняя различные приказания барона, я в свою очередь доверял ему. Раз он говорит, так и будет…
Я был в полной уверенности, что все реквизируемое доходит до Даурии. Приезжают из Даурии от полковника Краснокутского и передают благодарность за разный товар. Значит, получено. Я не бежал в Харбин, а приехал по поручению барона и лечиться, правда, барон послал меня в Японию или Китай и хотел дать средства. Если бы я бежал, то не в Харбине надо оставаться. Если меня не арестовали, а просто бы вызвали – я бы приехал. Мне 50 лет (пятьдесят), куда бежать? Все, что мною создано – по распоряжению барона и на нужды дивизии, я себя считал обязанным исполнять всякие поручения, ибо он мне давал кусок хлеба, и благодаря ему я был сыт, да и если бы не исполнил, мне грозило наказание – нелегко служить. Была бы возможность, конечно, ушел бы, а то ни пенсии, ни средств нет, а у меня жена, племянники – надо их содержать».
Это – настоящий крик души пожилого, заслуженного генерала, волею обстоятельств оказавшегося в дивизии Унгерна и бессильного противостоять «сумасшедшему барону». А ведь Владимир Иванович Казачихин был кавалером ордена Св. Георгия 4-й степени еще за Русско-японскую войну. Он был награжден «за выдающийся подвиг самоотвержения в мае 1904 года, когда, вызвавшись на чрезвычайно опасную разведку, он проник глубоко в тыл японской армии и, наблюдая движения противника, доставил главнокомандующему два весьма ценных донесения, выяснивших направление движения главных японских сил. А перед Унгерном все равно сробел. В 1907 году Казачихин был подъесаулом 1-го Аргунского полка, там, видно, и познакомился с бароном. Унгерн давал своим подчиненным то же оправдание, что позднее Гитлер: я отвечаю за все, преступление может совершить только тот, кто отдает приказ, но не тот, кто его исполняет, даже если приказ впоследствии признают преступным. Прежде чем родилось знаменитое: «Фюрер думает за нас!» было: «Унгерн думает за нас!» Гитлер, кстати сказать, здесь существенно отличался от советских вождей, которые очень не любили, особенно публично, брать на себя ответственность за массовые убийства «классово чуждых элементов» и часто в пропагандистских целях представляли это как «народный гнев» или «инициативу с мест». Так было, в частности, с убийством царской семьи и адмирала Колчака, осуществленными по приказу Ленина, но представленные как самостоятельные решения местных властей. Да и приговор Унгерну, кстати сказать, Ленин предопределил своим письмом еще за несколько дней до начала процесса.
Казачихин в своем письме очень хорошо передает психологическое состояние подчиненных Унгерна, вынужденных проводить расстрелы и реквизиции из боязни не исполнить приказание барона, и в то же время пребывавших в постоянном страхе, что за исполнение унгерновских приказаний их может покарать атаман Семенов или какая-нибудь иная власть. Владимир Иванович не скрывает и шкурнического мотива: барон щедро оплачивал верность себе. Его жалованья хватало офицерам и генералам, выплачиваемого, в отличие от других белых частей, регулярно и, как правило, твердой валютой, золотом и серебром или ликвидными товарами, и до поры до времени служба в Азиатской дивизии обеспечивала безбедное существование.
Есть и восторженная зарисовка тех же «даурских будней», принадлежащая перу Владимира Ивановича Шайдицкого, из штабс-капитанов произведенного Унгерном сразу в полковники. Он командовал одним из полков Азиатской дивизии. Шайдицкий так описывал унгерновскую вотчину: «Даурия стала опорным пунктом между Читой и Китаем, и дивизия несла охрану длинного участка железной дороги от ст. Оловянная включительно до ст. Маньчжурия включительно. Состав дивизии: Комендантский эскадрон в 120 шашек, 3 конных полка, Бурятский конный полк, 2 конных батареи и Корейский пеший батальон. Дивизия была весьма дисциплинированная, одета и обута строго по форме (защитные рубахи и синие шаровары), офицеры, всадники и конский состав довольствовались в изобилии, жалованье получали в российской золотой монете, выплачиваемое аккуратно. Всем служащим и рабочим линии железной дороги Оловянная – Маньчжурия жалованье, также золотом, выплачивалось бароном. Ежедневно выдавалось по одной пачке русских папирос и спичек. Если попался пьяный, расстреливался немедленно, не дожидаясь вытрезвления. А кто подавал докладную о разрешении вступить в законный брак, отправлялся на гауптвахту до получения просьбы о возвращении рапорта (тут Шайдицкий преувеличивает, поскольку дальше сам пишет, что, когда он подал барону рапорт с просьбой разрешить вступить в первый законный брак, Унгерн не только разрешил, но и направил местному священнику записку с просьбой венчать молодых в пост, что противоречило церковным канонам
На путях стоял длинный эшелон из вагонов 1-го класса и международного общества, задержанный бароном до прохождения своих частей. Наблюдая за жизнью в вагонах, из которых никто не выходил, зная, что барон поблизости, я стоял на перроне. Ко мне подошел барон и спросил: «Шайдицкий, стрихнин есть?» (всех офицеров он называл исключительно по фамилии никогда не присоединяя чина). – «Никак нет, ваше превосходительство!» – «Жаль, надо всех их отравить». В эшелоне ехали высокие чины разных ведомств с семьями из Омска прямо за границу…
Отдельная Азиатская конная дивизия, строго говоря, не имела штаба дивизии, ибо нельзя же назвать штабом сумму следующих должностных чинов: барон, казначей – прапорщик, интендант – полковник со своим большим управлением, его два ординарца – офицеры и генерал-майор императорского производства, окончивший военно-юридическую академию, представлявший из себя военно-судебную часть штаба дивизии в единственном числе и существующий специально для оформления расстрелов всех уличенных в симпатии к большевикам, лиц, увозивших казенное имущество и казенные суммы денег под видом своей собственности, всякого рода «социалистов» – все они покрыли сопки к северу от станции, составив ничтожный процент от той массы, которой удалось благополучно проскочить через Даурию, наводящую ужас уже от Омска на всех тех, кто мыслями и сердцем не воспринимал чистоту Белой идеи. Расстрелы производились исключительно всадниками комендантского эскадрона под командой офицеров по приказанию командира этого эскадрона – подполковника Лауренца (кадрового офицера Приморского драгунского полка), который в свою очередь получал на это личное приказание барона».
Как видим, попасть под расстрел у Унгерна было чрезвычайно легко. Достаточно было, чтобы в тебе заподозрили «социалиста» (а под это широкое определение при желании можно было подвести кого угодно, как минимум, всех тех, кто не поддерживал восстановление монархии). Что же касается утверждения Шайдицкого, что расстрелянные составляли ничтожный процент от числа тех, кому благополучно удалось проскочить Даурию, то уж больно циничная эта арифметика. Ведь даже если погибшие составляли всего 1–2 процента от числа проезжающих, пассажирам, прибывающим на станцию Даурия, было не легче – в роковые проценты мог попасть любой из них. Отсюда и слава об Унгерне как о Соловье разбойнике, сидящем на дороге в Китай.
Шайдицкий, тепло отзывающийся о бароне, рисует и себя как рыцаря без страха и упрека, вполне заслуживающего ускоренного производства в полковничий чин. Однако другие мемуаристы о нем совсем иного мнения. Так, полковник М. Г. Торновский, начальник штаба 1-й бригады Б. П. Резухина, утверждает: «…Генерал Унгерн рассчитывал привлечь добровольцев из полосы отчуждения Китайско-Восточной железной дороге, где болталось немало праздных людей. Столь ответственную задачу генерал Унгерн возложил на штабс-капитана Шайдицкого, поручика Кузнецова и поручика Бернадского, снабдив их деньгами. Перед отъездом из Акши указанных офицеров скептик штабс-капитан Мысяков задал вопрос Шайдицкому: «А вернетесь ли Вы сами в дивизию?» Шайдицкий всей своей высоченной фигурой выразил протест и сказал: «Если я не вернусь, то при встрече плюнуть мне в физиономию». Все три офицера не вернулись в дивизию. Ни одного офицера или солдата не завербовали». Похоже, Мысяков так и не встретил Шайдицкого вновь, и тот легко отделался.