Людей нет. Я приподнимаюсь на локте — взгляд скользит по длинным пластиковым трубкам.
Капельница.
Палата.
Больница.
В голове одно: как я тут оказался?
Во рту вкус кислой горечи, как будто откусил гнилой помидор. Пить хочу. Я выдергиваю из вены капельницу (уйй! да нет, не больно) и пытаюсь встать. Покачнувшись, падаю на пол. Липкий. Вытираю руку о штанину. Боли совсем нет. Я вообще не чувствую своего тела. Как во сне, в том ночном кошмаре: меня бьют, убивают, а я знай пружиню под ногами, как мяч. Может, такой наркоз?
Я встаю на четвереньки. Лбом упираюсь в железный каркас кровати, подтягиваюсь и принимаю вертикальное положение. Осматриваюсь — теперь внимательней. Убогий минимализм совковой больницы. Ржавая кровать с застиранным бельем, штатив с капельницей, в углу щербатый рукомойник. От этого аскетизма палата кажется гигантской. Вселенной.
Я плетусь к раковине — она маячит вдалеке. «Прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко», — напеваю про себя. Точно наркоз. Преодолев несколько метров, я кручу кран. Пшшш… — звук сухой.
— Черт, — цежу сквозь зубы и облокачиваюсь о раковину. С минуту пристально разглядываю жерло слива. Странное дело: я помню только сон, а что еще было? Как я сюда попал? Меня как зовут? Кто я вообще такой? Опускаю взгляд — босые ступни, чужие штаны (пижама?), на запястье синий пластиковый браслет. Потом поднимаю голову и вижу зеркало. Я забинтован по пояс. Слипшиеся светлые волосы, лоб загорелый и розовый шрам.
Шрам.
— Антоша! Перчик! К тебе мама приехала!
Я бегу навстречу маме. Мне три года, у меня кровь течет по лбу. Ручьем. Мы качались на качелях, на даче детского сада. У меня машинка из кармана выпала, я спрыгнул, нагнулся, а он качели отпустил, и мне железным углом с размаха по лбу.
Вот только не помню, кто он — кто это был? Качели кто отпустил?
Меня зовут Антон. Перчик Антон.
Все нормально, Антон. Все в норме. Я остервенело стаскиваю с себя бинты, рву их к чертовой матери. Вижу — ничего. Никаких ссадин, синяков — ничего.
Отвожу взгляд от зеркала и вдруг у кровати, на тумбочке замечаю пыльную пластиковую бутылку.
Бросаюсь к ней и в три глотка опрокидываю в себя воду. Отпускает. Как же хорошо! Я вытираю губы тыльной стороной ладони и теперь замечаю тарелку. Грязную, почти черную, с остатками какой-то еды.
Она сплошь покрыта плесенью.
Это было последнее, что я увидел, потому что потом вырубился свет.
Было тихо. Только где-то вдалеке (за стенкой, что ли?) глухо, на одной ноте бормотал телевизор — гораздо тише, чем барабанило сейчас мое сердце. Я прислушался: нет, слов не разобрать.