Текст Синявского скорее показывает, чем излагает; его держит одинаково тщательно продуманный набор тем и ассоциаций, которые, повторяя таковые у Пушкина, связывают различные пласты его прозы друг с другом, а его прозу – с прозой Пушкина. Помимо бури (Марья Васильевна едет в Ленинград, чтобы проследить за публикацией Синявского в ветреный день; публикация «Прогулок с Пушкиным» вызвала «бурю»), тут путешествия, вымышленные, метафорические и реальные: путешествие Пушкина в 1833 году для изучения истории Пугачевского восстания – начало пути, который в конце приведет к смерти на дуэли на Черной речке. Его история о капитанской дочке – еще одна история о путешествиях: о реальных путешествиях Гринева, отражающих пути самопознания Синявского, и о реальной поездке Маши Мироновой с прошением к императрице Екатерине Великой. И наконец, собственное «возвращение» писателя, вначале через книги, напечатанные в России, и поездка Марьи Васильевны в Ленинград, а потом и физическое («никогда и не снилось вампиру попасть на родимое пепелище»), когда он проверяет очечник в кармане («Очки для меня так же, как для иных – пистолет») [Терц 1994: 25, 34].
Если путешествия дают рамку для повествования, то тематический стержень у Пушкина и Синявского – честь, проблема чести, вдохновившая работу над «Путешествием на Черную речку». Синявский иронично вспоминает свои очки, сравнимые с пистолетом, которые намекают на дуэль, и это подводит читателя к сути вопроса, когда он пишет о Пушкине: «Честь! честь! честь! – гремело у него в голове все последние годы, в письмах, в статьях, в разговорах» [Терц 1994: 42]. Эпиграф Пушкина к роману – старая пословица о чести: «Видимо, мысли о чести и сюжет романа вязались у него в голове» [Терц 1994: 40]. Последние годы жизни Пушкина были окрашены нарастающим беспокойством по поводу скандальных слухов о супруге. Синявский показывает, как эти проблемы влияют на его интерпретацию истории Пугачева и отражаются в ней, так что честь становится осью повествования. В случае с Синявским все наоборот: именно жена выступила в его защиту, и роль Марьи Васильевны в защите писателя – важный подтекст к его мыслям о «Капитанской дочке».
Анализируя структуру пушкинского романа, ближе к концу «Путешествия…», Синявский четко обозначает три основных аспекта работы, которые, как представляется, объединяют хрупкую структуру, построенную практически из ничего, из случайных эпизодов и совпадений. Прежде всего, это документы, затем «парная, симметричная расположенность фигур и нагрузок», которая, по мнению Синявского, говорит об «изначальной склонности [Пушкина] к поэтической гармонии как основанию бытия». Третий, и главный – это честь.
Честь – это центральная ось истории Пушкина и сквозная тема, которая связует все воедино, и именно взаимная игра вопросов чести и сферы документального имеют отношение к истории самого Синявского. Среди этих документов выделяются два: «офицерский диплом» капитана Миронова, который «служит удостоверением чести, доставшейся по эстафете Гриневу при ближайшем участии и посредничестве Маши Мироновой, ищущей при дворе покровительства, “как дочь человека, пострадавшего за свою верность”» [Терц 1994: 44]. Второй документ, письмо императрицы, собственноручно написанное Екатериной II отцу Гринева, «содержит оправдание его сына и похвалы уму и сердцу дочери капитана Миронова» [Терц 1994: 50]. Даже не касаясь сейчас роли Марьи Васильевны в судьбе Синявского, можно разглядеть здесь отголоски «Спокойной ночи» и «эстафеты», переданной от отца-революционера сыну-революционеру, как принципы чести и благородства идеалиста дон-кихота своему прямому наследнику: «Я даю тебе слово революционера». Но честь не есть нечто данное изначально, ее надо заслужить: «Честь не стоит на месте, чести необходимо учиться, ее надо завоевывать…» [Терц 1994: 44].
К симметричным «парам» Пушкина можно добавить такую же симметрию у Синявского, лишь слегка скрытую под поверхностью текста и очевидную – в его автобиографии. Здесь важны две Маши – Маша Миронова и Маша Синявского. Сражение Синявского за свою честь, конечно, было нелегким, но он не был одинок: Марья Васильевна постоянно и активно была на его стороне. Маша Миронова, скажем так, бесцветное ничтожество (как отмечала Марина Цветаева[229]), чего никогда не скажешь о Марье Васильевне, – не принимает участия в развитии событий, следует за Гриневым и сопровождает его повсюду как стимул к борьбе и поддержка в жизни, как постоянный предмет его мыслей и тревог, пока «не придет ее черед выступить в одиночку, перед лицом ловушек и интриг» [Терц 1994: 18].
Гринев начинает как донкихотствующая посредственность и растет в масштабе по мере развития повествования, Маша Миронова примеряет на себя роль рыцаря, принимая переданную ей Гриневым эстафету, и только ее участие в событиях «спасает» его. Документы, которые легли в основу рассказанной Пушкиным истории, имеют свои аналоги в тех бумагах, что собирала Марья Васильевна в подтверждение невиновности мужа. Эти документы публикуются в том номере «Синтаксиса», который открывает «Путешествие на Черную речку», так что и сочинение Синявского, и свидетельства Марьи Васильевны – это два «столпа» его собственной истории. В этой истории именно Марья Васильевна, подобно Маше Мироновой, играет, хоть и негласно, главную роль.
Это одна из реакций Синявского на критику (в том числе в адрес Марьи Васильевны); другая связана с природой и ролью искусства в обществе: может ли искусство выжить, если от художника постоянно ждут исполнения «долга», преклонения перед этим «долгом» как чем-то священным и неприкосновенным? Имея это в виду, отметим еще одно измерение в его прочтении «Капитанской дочки». Пушкин, отмечает Синявский, не заботился о службе, и все время, что он стоял в придворном мундире и ел мороженое, он думал о Гриневе: «стихотворство и служба несовместимые вещи».
Перед лицом сверхчеловеческой задачи – не только исполнить свой долг и сохранить свою честь как офицера, но и спасти жизнь и честь Маши Мироновой, Гринев, «сам того не ведая, делит честь на две неравные части». С одной стороны, это «чувство долга перед службой, перед родиной, перед престолом»); с другой – «голос чувства (тоже и долга), за которым, помимо любви, тянется жизнь и честь, и гордость капитанской дочки» [Терц 1994: 49–50].
Выбор Гринева формирует часть мотивов «Путешествия на Черную речку», где долг, служба и обязанность сочетаются с вдохновением и любовью как два разнонаправленных стимула для творчества. Наиболее очевидный пример – неграмотные «орды» в Прадо, которые там только потому, что обязаны посетить музей в соответствии с условиями культурного обмена. Само собой разумеется, в таких условиях и при таком мышлении нет никакой надежды на какой-то культурный «обмен». Однако если забыть об обязанности, освобождается воображение и происходит чудо творчества, как это происходит, когда Пушкин по-новому смотрит на Пугачева и способен оживить его, потому что отложил «долг» историка. И наконец, отношения Гринева и Пугачева. В отличие от отца Гринева, который отправил сына на службу престолу и отечеству, Пугачев, самозваный отец-«заместитель», выталкивает Гринева из накатанной колеи, так что тот начинает пренебрегать службой, становясь свободным выбрать и определить свой собственный путь, стать, в свою очередь, «самозваным». Представившийся Гриневу шанс, его чудесная встреча с Пугачевым, дает толчок его преобразованию в ходе повествования, что сродни акту творчества. Это вызывает в памяти мысль «Прогулок с Пушкиным» о том, что «самозванцы у Пушкина не только цари, они – артисты» и «вынашивают и осуществляют свою человеческую участь как художественное произведение» [Терц 1975в: 157]. Пугачев, таким образом, служит живой метафорой искусства, свободного творческого духа.
Вернемся к выбору Гринева. Если честь – стимул, любовь – толчок его трансформации, то, если вернуться к фигуре фонвизинской антитезы, под пером Пушкина она превращается в тождество, и брак приравнивается к обучению. «Любовь открывает ему глаза, питает и раздувает разум. Любовь первична в строении и понимании мира – негласно внушает Пушкин “Капитанской дочкой”. Негласно, потому, что Пушкин ничего не объясняет, не доказывает, не проповедует» [Терц 1994: 17].
Как эхо «Капитанской дочки» Пушкина, «Путешествие на Черную речку» Синявского – тоже история любви, посвященная в равной степени жене и литературе. Литература не указывает и не нуждается в указывании. Это скорее подарок: человека – человеку, писателя – читателю, одного поколения – другому. Синявский начинает «Путешествие на Черную речку» с напоминания о том, что Пушкин «два анекдота подарил Гоголю – “Ревизор” и “Мертвые души”», за что тот «помянул Пушкина в “Ревизоре”. И не только в размашистых, нахальных речах Хлестакова, что, мол, с Пушкиным он на дружеской ноге. Весь “Ревизор” благодарно посвящен… <…> Пушкину» [Терц 1994: 3].
«Кошкин дом». Роман дальнего следования
…без риска не бывает искусства, а трус не играет в карты <…>
«Кошкин дом» начинается там, где закончилось «Путешествие на Черную речку». Следуя собственному решению быть смелым и дерзким («не бздеть») в литературных делах, Синявский поднимает основные темы и идеи «Путешествия…» и переводит в фантастическую сказку, где жизнь и искусство, литературная критика и литература соединяются в необычном синтезе.
Полемический настрой «Путешествия на Черную речку» все еще очевиден, поскольку невзгоды последних лет и ощущение его мрачной писательской доли соединяются в «Кошкином доме». Но это скорее чувство общего разочарования – с той мыслью, что терять нечего, что надо выкинуть проблемы из головы, наслаждаться творчеством, как он это делал в «Любимове», предаться фантазии и писать для себя. Как и в «Любимове», у Синявского нет ни одного литературного собеседника: литература – предмет и герой его сказки.
Благодаря своему творчеству, Синявский в определенной степени мирится с нападками критиков и с Россией. В то время как в «Путешествии на Черную Речку» движение происходит между Парижем и Ленинградом / Санкт-Петербургом, «Кошкин дом» прочно обосновался в Москве. Хотя время от времени сквозь московскую жизнь проблескивает жизнь писателя-эмигранта, Москва для Синявского – самый русский из городов, с которым он идентифицирует себя как русский писатель. Он никогда туда не вернется, да и как писателя его там приняли, мягко говоря, неблагосклонно, но это его последний роман, его символическое духовное и творческое возвращение.
Автор советует читать «Путешествие на Черную речку» вдумчиво, по слоям. В «Кошкином доме» читателю дают такой же ценный совет: взгляните на текст, как на рассказ-головоломку: «<…> стоило приставить рисунок ребром к носу и взглянуть на замысловатый пейзаж с угла, как открывалась истина» [Терц 1998: 48][230]. Синявский предлагает как бы путеводитель и подсказку. Путеводитель представлен в форме «Пролога», где на нескольких страницах перечислены вехи его жизни как писателя, ключевые моменты, которые читатель может узнать в другом виде в историях Терца. Своего рода дополнение к «Путешествию на Черную речку», «Кошкин дом» с таким же успехом можно посчитать продолжением его фантастической автобиографии: путешествие на поезде, начатое в конце «Спокойной ночи», продолжается в этом «романе дальнего следования».
Жизнь предстает с точки зрения старости, когда автор перемещается между сном и бодрствованием, прошлым и настоящим: вот детские истоки его страстного интереса к книгам, чтению, письму и миру воображения, из которого его родители тщетно пытались вытащить. Здесь же болезненные, долгие обвинения и нападки со стороны других писателей, которые доказывали, что он не сидел в тюрьме и даже «что меня вообще не было. Понимаете – вообще» [Терц 1998: 43]. Или что он колдун («потому что еще не умер»). Эти дремотные интерлюдии позволяют его активному «астральному телу» отделиться от своей смертной оболочки, оставляя воображение свободным бродить, где хочет, пока он впитывает в бархатном ночном воздухе свои воспоминания (еще одно эхо заключительных страниц «Спокойной ночи»). Как будто прямо опровергая обвинения, эта ночь оказывается звездной ночью его лагерных лет, а его творческая мощь преодолевает окружающее, вызывая образы «Тысячи и одной ночи». Ключ к разгадке – золотой шнурок. Впервые упоминаемая в прологе, это «спасительная петля» Робинзона Крузо, с помощью которой он выловил из затонувшего брига неисчислимые сокровища, потребные для выживания на необитаемом острове. В «Кошкином доме» этот «золотой шнурок» представлен в форме отрывков бессмысленной «абракадабры», которые вкраплены по всему тексту. Это своего рода нить Ариадны из прошлого; она ведет к сердцу лабиринта и дальше, если крепко за нее держаться, – через различные повороты истории. Однако раскрыть все секреты в начале – значит сдать игру.
Верный идее головоломки, Синявский делает все возможное, чтобы запутать читателя многочисленными изменениями местоположений, в которых факт и вымысел размываются, и авторский голос никогда не фиксируется на одной личности. Кроме того, сам жанр изменчив, это то мемуары, то сказка, то дневник, дополненные сценой из сюрреалистической пьесы для вящего удовольствия. Замешательство усугубляется тем, что все это часто предстает в виде фрагментов, в то время как целое движется в форме детективного романа.
Эта кажущаяся безжалостной атака на критические способности читателя, не говоря уже о способности читателя к концентрации, используется, чтобы передать чувство отчуждения Синявского от современной реальности. В своих приездах в Россию с конца 1980-х годов, после почти двадцатилетнего отсутствия, он увидел, что страна, и в частности Москва, изменилась до неузнаваемости. И кажется, что город разваливается (то же самое Синявский говорил о Ленинграде в «Путешествии на Черную речку»), грязный и заброшенный; повсюду очевидны негативные последствия перестройки, город становится жертвой агрессивного потребления в западном стиле и притока иностранной культуры в ее самом дешевом и безвкусном виде. Кроме того, присутствует тревожное, фундаментальное чувство хаоса, морального и духовного вакуума[231].