В способности художника провидеть «за сценами мучений и смерти… о чем-то другом, что последует затем», две ипостаси, человека и поэта, объединяются. Искусство «крепче и долговечнее, и, если угодно, оно жизненнее разрушительной жизни. Оттого оно и целительно, и нравственно всегда, независимо от глупой морали… Искусства нет без любви» [Терц 1992, 2: 599]. Исходя из этого, приобретает особый смысл цитируемая Синявским пушкинская мысль «Поэзия выше нравственности – или по крайней мере совсем иное дело» [Терц 1975в: 170].
Возвращение Синявского в Россию, сорванная попытка КГБ заставить его заманить в ловушку Элен повторяет его «прогулки» с Пушкиным. Это синтез: человек и писатель соединяются. Пустота – «содержимое» Пушкина, его восприимчивость, – молчание Синявского. Пока его чекисты-сопровождающие проводят время в пустой болтовне, он впитывает магию ночи и открытые перед ним возможности. Это встреча не только с самим собой, но и со временем, страной и семьей, объединение через метафору ночи, преобразованной до неузнаваемости. Ночь, которая когда-то олицетворяла сталинскую Россию, ночь, порождавшая фантасмагорию кошмаров, синоним смерти, теперь становится прибежищем, укрывающим в себе обещание новой жизни, света и творчества. Как в «Доме свиданий»: «А ночь не спит, ночь охраняет сон и творит, ночь извлекает свет и огонь из сгустившейся тьмы» [Терц 1992, 2: 609]. Ночь – это связь с семьей, детством, с корнями, воспоминания о ночах на террасе в семейном гнезде в Рамено, где он непременно воссоединится с отцом. История заканчивается не окончанием и даже не новым началом, а изначальным обещанием и растворением писателя в воздухе, который его окружает, неуловимым как «уводящий в сторону, в ночь, паровозный гудок». Само по себе путешествие – метафора писательства как незавершенной миссии с открытым концом; биография – не последнее слово, но процесс открытия или путь к неизведанному. «Дух блуждает где хочет» [Терц 1975в: 176].
Глава IV
…Без риска какой интерес? <…> Иду ва-банк.
«Когда я начал размышлять о последнем десятилетии, то внезапно осознал, что это было самое горькое время в моей жизни, потому что нет ничего более горького, чем несбывшиеся надежды и утраченные иллюзии» [Siniavskii 1997: 10]. Так говорил Синявский в своей лекции в Гарримановском институте в 1996 году. Утраченные иллюзии в его понимании относятся к положению интеллигенции и той роли, которую большая ее часть сыграла или, вернее, не смогла сыграть в формировании молодой российской демократии и которая для него закончилась с расстрелом Ельциным Белого дома в Москве в октябре 1993 года. Поддержав Ельцина в конфликте с российским парламентом, интеллигенция, по словам Синявского, продалась властям, что он посчитал ужасающим повторением конформизма сталинских лет [Siniavskii 1997: 5–9].
Синявский имел полное право чувствовать горечь. Ощущение узнавания ошеломительно; отрывки из лекции читаются как переиздание эссе «Что такое социалистический реализм», где он впервые высказался против свинцового классицизма советских ортодоксов. Изменилось все и не изменилось ничего. Представление о том, что иномыслие и отличие от других – само по себе преступление, против чего он боролся от лица Синявского и Терца с первых дней своей жизни, не исчезло. Любая попытка быть независимым вновь считается угрозой и воспринимается как предательство, словно в советские времена.
Советская литература запугивала своих читателей – и себя саму – призраком предательства. Прояви жалость к врагу, и ты предатель. Останься в стороне от классовой борьбы, и ты предатель. Начни отстаивать право не вступать в партию или независимость личности, и ты предатель [Siniavskii 1997: 3].
Слова «предатель» и «предательство» звучат в ушах читателя, как они должны были звучать у Синявского в прошедшее десятилетие, когда он до последнего защищал свое право на независимую мысль, свою веру в интеллектуальный, моральный дух и духовные искания или, другими словами, необходимость рисковать как этический и творческий императив. Страстный, эмоциональный тон отрывка, когда голос Синявского уступает на мгновение голосу Терца, говорит о том, насколько для него это глубоко значимо, насколько важны для него те идеи, что пронизывают его творчество последних лет. Представление о писателе как о чужаке, враге, вредителе, которое рассмотрено им сначала через инопланетянина Сушинского в «Пхенце», а затем через еврея Крошку Цореса, теперь интерпретируется в более общем контексте предателя и постороннего, и в конечном итоге – в образе писателя-чародея.
Прежде всего, однако, обвинения в предательстве связаны с давними слухами о его сотрудничестве с КГБ, которые распространялись в кругах эмигрантов. Согласно мрачной сказке, больше напоминающей низкопробное шпионское чтиво, органам госбезопасности удалось проникнуть в эмигрантскую жизнь, и репутация Синявского оказалась под постоянным подозрением. Публикация «Спокойной ночи» в 1984 году впервые сделала предметом публичного обсуждения вопрос о связи с КГБ и его предысторию конца 1940-х годов. Если Синявский и надеялся, что слухи, которые преследовали его с тех пор, как он прибыл на Запад, прекратятся, то этому, к сожалению, не суждено было случиться. Ответ Хмельницкого на нелестное изображение его Синявским в романе, статья под названием «Из чрева китова», вышедшая в русскоязычном израильском журнале «Двадцать два» в 1986 году, еще подлила масла в огонь, и Синявский был заклеймен предателем[220]. Кроме того, к слухам о сделке с КГБ для сокращения тюремного срока Синявского и облегчения его выезда на Запад, добавились сплетни, которые активно распространял Максимов в своем «Континенте»: о том, что Синявский был послан советским правительством как провокатор для подрыва деятельности эмигрантов-диссидентов, в частности Солженицына [Розанова 1994: 143]. Эти слухи как будто бы подтверждались опубликованным в 1992 году в другом израильском журнале – «Вести» – документом: докладной запиской ЦК КПСС от руководителя КГБ Ю. В. Андропова в 1973 году, когда Синявские уехали во Францию [Розанова 1994: 150].
Несмотря на все это, катализатором для самых яростных нападок снова стали «Прогулки с Пушкиным», которые были изданы и в России. Шум, поднятый вокруг книги в эмигрантских кругах в 1975 году, не сравним с реакцией советских читателей, когда, как только позволили горбачевские реформы, отрывки из «Прогулок» появились в апрельском номере журнала «Октябрь» за 1989 год (кстати, в том же году в Союз вернулся и Солженицын со своим «Архипелагом)[221].
Несмотря на то, что «Прогулки с Пушкиным» могут показаться незначительными по сравнению с монументальной работой Солженицына, книга Синявского вызвала реакцию, не сопоставимую с ее размерами. Некоторые сравнивали ее с разорвавшейся бомбой. Небольшой опубликованный отрывок из «Прогулок с Пушкиным» вызвал то, что Марья Васильевна назвала «третьим судом» над Абрамом Терцем [Розанова 1990: 157–158]: история повторялась с завидным постоянством [Theimer Nepomnyashchy 1991б: 36]. В отличие от «второго суда» в эмигрантских кругах, когда «Прогулки с Пушкиным» вышли на Западе, этот «третий суд», теперь снова в России, имел характер более политический и начался, по ее словам, в 1984 году с этюда Солженицына «… Колеблет твой треножник» [Солженицын 1984: 133–152].
Солженицын, все более становившийся националистом, уже поделил русских за границей на «патриотов» и «русофобов» в своей статье «Наши плюралисты». Теперь и консерваторы внутри России подняли голос, когда журнал «Наш современник» напечатал в июне 1989 года сокращенный вариант статьи И. К. Шафаревича «Русофобия» [Шафаревич 1989б]. Имя Шафаревича для крайне правых тесно связалось с именем Солженицына[222]. Разногласия между консерваторами и либералами внутри страны и за рубежом усилились, и на страницах российской прессы на протяжении всего лета и осени 1989 года продолжались крики и споры.
Теми же словами, с той же тактикой и в той же риторике, что использовались против него на первом суде, Синявский снова обвинялся в предательстве: его вольное обращение с Пушкиным было истолковано как предательство русской культуры и России в целом. Проблема заключалась не только в стиле книги, но и во времени ее появления: Синявский стал козлом отпущения из-за разочарования и неуверенности, вызванных распадом Советского Союза. В том, что воспринималось публикой как кощунственная клевета на Пушкина, Синявский, как считается, раскритиковал символическую фигуру, одну из немногих таких знаковых фигур, в которой слились чувства культурной гордости и национальной идентичности русских[223]. Таким образом, публикация «Прогулок с Пушкиным» приобрела масштабы «общественно-политического», а не просто культурного события. Более того, то, что воспринималось как бесцеремонное отношение автора к русской культуре и его пренебрежение достоинством и статусом авторства, в том числе и своего собственного («заниженная позиция»), сделало книгу естественной мишенью для нападок со стороны консерваторов среди той интеллигенции, что увидела угрозу своим священным позициям, то, что «монолитный контроль над культурным истеблишментом все быстрее ускользает из рук» [Theimer Nepomnyashchy 1991б: 26].
Полный текст «Прогулок с Пушкиным» был напечатан в «Вопросах литературы» за 1990 год, а в десятом номере приводился текст дискуссии, организованной редколлегией журнала, куда были приглашены видные деятели российского академического сообщества[224]. Это, несомненно, говорит о желании представить более справедливое, объективное мнение о Синявском и его книге, что подчеркивает и Марья Васильевна своим критическим комментарием, включенным в тот же номер («История и география этой книги»). Однако общий баланс мнений сложился не в пользу Синявского. Затронут самый чувствительный нерв; основное обвинение – «позор» Синявского из-за отношения к России и русской литературе. Будучи убежденным нонконформистом, он, прежде всего, видел себя русским писателем. Единственное признание, которое действительно для него имело значение, было признание в России, российской интеллигенцией.
Работа Синявского того времени имела тройную мотивацию: подтвердить свою честность как человека и писателя, отстоять себя как литературного критика и бороться за будущее русской литературы с тем, что он считал новым консерватизмом. Это задача была нелегка и требовала новой личностной конфигурации Синявского-Терца. Марья Васильевна принимала в этом все более активное участие. Пока Синявский отвечал хулителям своим творчеством, Марья Васильевна занималась обвинениями против него на практическом, материальном уровне[225]. Уже опытный боец – за плечами десять лет ведения «двойной жизни» между отправкой первой книги Терца за границу и арестом Синявского, или, как она выразилась, десять лет «высшего образования в бандитизме», ее хорошо подготовили, а свое мастерство она оттачивала во время периодических визитов в КГБ, когда Синявский был в заключении [Розанова 1994: 126–127]. В этот период дуализм Синявского-Терца приобретает новую форму, Марья Васильевна примеряет на себя роль грубоватого, дерзкого Терца и сама воспринимает это с точки зрения не только партизанской войны, но «творческого процесса»[226]. Общаясь с КГБ, она ведет свою собственную игру.
В последние годы жизни, когда Синявский воевал на всех фронтах, Марья Васильевна действительно нашла свое истинное место. Именно она, как теперь выясняется, «шантажировала» КГБ, чтобы обеспечить досрочное освобождение Синявского, угрожая им изданием за рубежом его «лагерной книги лагерей», будучи уже вне их досягаемости. Теперь, не оставляя от клеветников камня на камне, она принялась окончательно опровергать утверждения о том, что он был и все еще находится на зарплате в КГБ, и опровергает сомнительную записку Андропова. Благодаря ее настойчивости документ, опубликованный в «Вестях», был разоблачен как подделка, неуклюжий коллаж, отправленный в журнал анонимно. Более того, доказано было не только то, что Синявский невиновен, но и что сам КГБ провоцировал и поощрял распространение в эмигрантском сообществе направленных против него слухов. Серия статей с копиями писем и других документов, включая записку Андропова, дала документальное доказательство невиновности ее мужа. Серия вышла под общим заголовком «Обратная перспектива» в «Синтаксисе» в 1994 году. В конце публикации было напечатано письмо Максимова, в котором он отказывается от своих обвинений и приносит безоговорочные извинения Синявскому и Марьи Васильевне [Розанова 1994: 150].
В любви и на войне все позволено, но защита Марьей Васильевной супруга обошлось ей недешево. В частности, с радостью и удовольствием рассказывая о своей роли в досрочном освобождении Синявского в посвященном Пушкину выпуске петербургской телепередачи «Пятое колесо», снятом на Черной речке, месте роковой дуэли Пушкина, Марья Васильевна была потрясена, услышав, что некоторые зрители (в том числе Максимов) истолковали ее действия как форму сотрудничества и предательства. Творчество Синявского того времени – это и дань уважения Марье Васильевне, и ответ обвинителям, и подтверждение творческих взглядов писателя. Для этого он обращается в первую очередь именно к Пушкину и Черной речке.
«Путешествие на Черную речку»
<…> быть на равных. Да! На равных с той самой литературой, про которую вы пишете.
Как человек Синявский разочаровался, но как писатель он не утратил ни интереса к литературе, ни желания сражаться, о чем говорит эпиграф к этой главе. Еще раз, как и в «Спокойной ночи», именно искусство дает не только убежище, но и самые очевидные и эффективные способы ответить своим хулителям. Эссе «Путешествие на Черную речку» и роман «Кошкин дом», подписанные именем Терца, показывают, как тесно его жизнь была связана с искусством. Жизнь становится естественным источником литературы, становясь стимулом для новых творческих порывов. Однако, в отличие от «Спокойной ночи», где сама личность Синявского является опорной точкой и центром внимания, перспектива сменялась, и центральное место заняла русская литература.