Трудясь над гравюрами, отказавшись от всего многоцветия мира, ограничив себя черным и белым, Дюрер тосковал по богатству красок. Он еще не догадывался, что, глядя на его гравюры, люди забывают, что перед ними черно — белое изображение. Пройдет тридцать лет, и Эразм Роттердамский вдохновенно напишет о Дюрере: «Апеллес был первым в своем искусстве... Но в распоряжении Апеллеса были краски, правда, немногие и весьма скромные, но все же краски. Дюреру же можно удивляться... ибо чего не может он выразить в одном цвете, то есть черными штрихами?.. Даже то, что невозможно изобразить — огонь, лучи, гром, зарницы, молнии, пелену тумана, все ощущения, чувства, наконец, всю душу человека, проявляющуюся в телодвижениях, едва ли не самый голос. Все это он с таким искусством передает тончайшими штрихами, и притом только черными, что ты оскорбил бы произведение, если бы пожелал внести в него краски. Разве не более удивительно без сияния красок достигнуть величия того, в чем при поддержке цвета отличился Апеллес?»[12].
Когда Дюрер завершил «Апокалипсис», он закончил не только работу. Он закончил огромную главу своей жизни.
Глава VI
Век подходил к концу. Дюрер был в расцвете сил, во всеоружии мастерства. Его гравюры имели успех. Их хорошо покупали. И все-таки его нередко одолевали горькие мысли. Сколько он себя помнит, он трудится неустанно. Его имя известно не только в Нюрнберге. Но он по-прежнему небогат. Ему по-прежнему приходится занимать деньги то у Пиркгеймера, то у Паумгартнеров. Друзья не отказывают, с отдачей не торопят, но после каждой просьбы о займе на душе оскомина, во рту омерзительный привкус зависимости. Нет, он не бедняк, но дела отца идут хуже, чем хотелось бы, родители уже стары, а братья еще совсем молоды. Помощниками станут не скоро. Дюреры-старшие живут нелегко. Надо бы самому быть бережливее... Да как? Когда доходит до бумаги, до серебряных карандашей, до кистей и гравировальных инструментов, сдержаться Дюрер не в силах. Все, что для работы, должно быть самого лучшего качества и всего должно быть много. Однажды ему приснилось, что он хочет рисовать, а под рукой ни бумаги, ни перьев, ни чернил. Проснулся, задыхаясь от ужаса. Чтобы быть спокойным, он должен знать, что дома полно самой лучшей немецкой, голландской, итальянской бумаги, самых упругих гусиных и лебединых перьев, листов самой прекрасной меди, самых стойких красок. И даже когда у него нет заказов на картины, но представляется случай купить ультрамарин, о котором говорят, что он стоит своего веса в золоте, Дюрер покупает ультрамарин в запас. А можно ли удержаться, если видишь в лавке новую книгу, а особенно гравюру, да если гравюра эта сделана но картине нидерландского или итальянского мастера? Без книг, без гравюр он обойтись не может. Для него это те же инструменты.
Нередко Дюрер приносит в дом вещи, которые не нужны в хозяйстве: кованую шкатулку, затейливый подсвечник, плетеную хлебницу, пузатый ушат. Как только не постыдился идти с ним по улице и на что ему, скажите на милость, ушат? — сердито спросят дома. А ему все нужно — и шкатулка, и подсвечник, и хлебница, и ушат. Когда-нибудь он их нарисует! Вот начнет гравюры о жизни Марии, все это ему пригодится. Да что ушат! Недавно он чуть не купил у бродячего продавца огромную корзину с грибами — так понравилась ему высокая корзина с заплечными лямками, полная упругих крепкоголовых грибов. То, что он приносит домой в руках, ничтожная частица того, что он приносит в памяти.
Когда он идет по улице, его глаза ощупывают каменную кладку стен, трещины в камнях, резьбу деревянных дверей, свинцовые переплеты окон, утварь, выставленную на продажу. Он так вглядывается в прохожих, что это выглядит неучтивым. У него уже случались столкновения из-за этого с приезжими. Нюрнбержцы не обращают внимания — привыкли. Дюрер вглядывается, запоминает цвет, шероховатость и гладкость поверхности, строение материала, плотность и прозрачность — все многообразие видимого мира. Как объяснить, зачем ему эти долгие, казалось бы, бесцельные прогулки? Сказать: это — моя работа! Кто поймет его? Как растолковать, что праздные часы среди друзей, с вином, с вольными шутками, с пением нужны ему не только, чтобы отдохнуть. Даже друзья не догадываются, что когда он вместе с ними бражничает, шутит, поет, ухаживает за девицами нестрогих правил, он только половиной своего существа предается этим увлекательным занятиям. Другая начеку — он наблюдает. Не только за ними, но и за собой. Запоминает. Запоминает. Запоминает. Позы. Жесты. Выражения лиц. Взгляды. Движения рук, которые часто обнаруживают то, чего не выдают глаза. Память художника не знает праздников. У нее нет воскресных дней. Он не умеет беречь силы так же, как не умеет беречь деньги. Не умеет. Не может. Не хочет. Как говорили древние — жизнь коротка, а искусство бесконечно. А он еще так мало успел.
Последний год старого века принес нюрнбержцам большие тревоги. Маркграф, постоянный противник города, никак не мог примириться с его самостоятельностью и хотел отнять у Нюрнберга право распоряжаться горными разработками вблизи города. Те, кому принадлежала доля в этих разработках, среди них Дюрер-старший, были в волнении. Сумеет ли город защитить свои и их права? Не дойдет ли до вооруженных столкновений? А тут еще началась война городов Швабского союза против швейцарцев. Император Максимилиан потребовал, чтобы имперский город Нюрнберг принял в ней участие. Ничего не поделаешь, пришлось повиноваться. Город выставил отряд из нескольких сот пехотинцев, нескольких десятков конников и шести пушек.
Командиром отряда был назначен к немалой его гордости Вилибальд Пиркгеймер. Швейцарская война больших успехов Швабскому союзу не принесла. После нее швейцарские города совсем отделились от империи. Но Пиркгеймер этим походом гордился, рассказывал о нем друзьям и даже написал о нем книгу. Словом, конец века оказался неспокойным...
Портрет Вилибальда Пиркгеймера. Гравюра на меди. 1524
...Приближался 1500 год.
Круглые даты всегда производят на людей особенное впечатление, а эта завораживала. Невозможно было представить себе, что такой год ничем не будет отличаться от предшествующих и последующих. Люди с облегчением убедились: конец света не наступил. Но они продолжали думать, что год 1500-й означает некий рубеж.
Нет, не случайно именно в этот год Дюрер создал новый автопортрет — один из самых удивительных в его творчестве, да, пожалуй, и вообще в искусстве европейского автопортрета. Из темного зеленовато — черного фона выступает фигура художника. На нем одеяние коричневого сукна с любимыми Дюрером прорезными рукавами. Сукно в красноватых отливах отделано темно — коричневым мехом. Темная одежда почти сливается с темным фоном. Из темноты выступает как бы высвеченное изнутри бледное лицо. Оно поражает строгой правильностью черт, неприступностью выражения, замкнутостью. Зеленовато — серые огромные глаза так неотступно смотрят на пас, что делается не по себе. Длинные тонкие пальцы неподвижны, но усилием воли скрывают трепет. Вздулись вены под кожей: почти ощутимо биение пульса. За высоким лбом читается напряженная мысль.
Дюрер придавал этому портрету особенное значение. Он не просто пометил его своей монограммой, но снабдил латинской надписью: «Я, Альбрехт Дюрер, нюрнбержец, написал себя так вечными красками...» Буквы написаны золотой краской, они перекликаются с золотыми вспышками в волосах и подчеркивают торжественность портрета. Автопортрет отталкивает и притягивает. Он кажется то холодным и застылым, то полным могучего чувства, которое прорывается в глазах, руке, пальцах. Увидеть себя в зеркале таким Дюрер не мог. Лицо его не было столь правильным и глаза такими огромными. Волосы, если судить по другим портретам, были светлее и отдавали рыжеватостью. Но он написал себя здесь таким, каким хотел видеть, каким видел себя во время размышлений о призвании художника, о его даре прозрения. Собственные черты Дюрер подчинил возвышенному представлению об идеально прекрасном лице. Дюреру пришла в голову мысль и странная и понятная: художник, который служит прекрасному, должен быть прекрасен сам. Он решился уподобить себя тому образу, который верующему представлялся прекраснейшим, — образу Христа. Недаром многие, глядя на этот автопортрет и не зная, кто изображен на нем, сразу говорили: «Христос». Такой замысел но был случайным. Николаи Кузанский, мыслитель, оказавший большое влияние на Дюрера, писал, сколь великое благо подражание Христу. Идея подражания Христу была вообще распространенной идеей времени. Дюрер выразил ее не только в этом портрете. От него осталось несколько рисунков и гравюр, где он изобразил себя в образе Христа страждущего и умирающего, слабого, измученного, истерзанного. Но в автопортрете 1500 года художник предстает провидцем, пророком, учителем. Автопортрет уже проникнут тем гордым настроением, которое впоследствии прозвучит в словах Дюрера, что сразу вслед за богом идет художник.
Еще совсем недавно немецкие художники не подписывали своих работ: скромная безвестность была их уделом. Дюрер разворачивает свою подпись в несколько строк торжественными золотыми буквами. Помещает эти строки на самом видном месте картины. Картины, исполненной духом гордого самоутверждения, утверждения себя как личности и как художника, что для него неотделимо одно от другого. Нелегко, не просто общаться с человеком такой великой гордости и столь убежденным в своем праве на нее, с таким всепроникающим взглядом.
Но Дюрер бывал и иным: с задумчиво прикрытыми глазами, с мягкой меланхолической улыбкой на губах, усталым, грустным. И вдруг что-то менялось в нем, и он представал перед друзьями веселым, беззаботным, помолодевшим.
К той же поре его жизни, когда был написан знаменитый автопортрет, относится его «Алтарь Иова». На створке два музыканта — флейтист и барабанщик. Оба — особенно барабанщик — молоды и веселы. С лихой небрежностью накинул барабанщик светло — красный плащ, задорно наклонил голову, увлеченно бьет в барабан. В беззаботном музыканте мы легко, хотя и с удивлением, узнаем Дюрера. Он знал и видел себя и таким. И любил такое свое состояние. «Он отнюдь не считал, что сладость и веселье жизни несовместимы с честью и порядочностью, и сам не пренебрегал ими», — с проницательностью напишет о нем его современник и ДРУГ, ученый Иоаким Камерарий в предисловии к трактату Дюрера.
Пейзаж, на фоне которого изображены музыканты, дышит радостью и легкостью: голубое небо в прозрачных облаках, синие горы на горизонте, залитый солнцем зеленый луг. Цвет светлый, звонкий, как мелодия флейты... Дюрер мог написать себя пророком, а мог «гулякой праздным» и убедить зрителя в обоих случаях: «Я — такой!» Дюрер не обманывался относительно себя. И не обманывал. Он был и таким и таким. Одно из свойств гения — способность жить в разных, часто противоречивых душевных состояниях. И в каждом из них быть убедительным. Люди, знавшие Пушкина, вспоминают о нем так, что порой кажется, они пишут о разных людях: искрометно — веселом, желчно — насмешливом, бешено — гневном. И все правы. Это был одни человек. Но гениальный. А слова о «гуляке праздном» вспомнились в связи с Дюрером не случайно. Дюрер работал много, упорно, порой очень трудно. Но ему была свойственна и моцартовская вдохновенная легкость, мгновенное озарение, казавшееся импровизацией гения тем, кто не знал, что стоит за ней. Это его свойство изумляло друзей и поклонников, приводило в неистовство завистников, как это впоследствии будет с Моцартом. Вдохновенная легкость ощущается во многих рисунках Дюрера.
«Когда он держал кисть, — пишет там же Камерарий, — уверенность его была такова, что он рисовал на холсте или дереве все до мельчайших подробностей без предварительного наброска так, что он не давал ни малейшего повода к порицанию...».
Дюреру были не понаслышке известны чувства высокого душевного подъема и тревожных сомнений, светлой, беззаботной, даже легкомысленной радости и сменяющего ее страха... В дневнике — о нем речь впереди — он отмечает внешние обстоятельства своей жизни. Душевное состояние отражено в другом дневнике. Оно на холстах и досках его картин, на листах рисунков и гравюр. Душевное состояние — в ритме штриха-то стремительно — резком, то плавно — округлом, в движениях карандаша, который то атакует бумагу, то гладит ее трепетными прикосновениями. Душевное состояние в цвете: то в темно — глухих, то в звонко-светлых красках. «Автопортрет» 1500 года и створка алтаря с музыкантами — страницы этого дневника, который художник писал всю жизнь.