Книги

Академик Г.А. Николаев. Среди людей живущий

22
18
20
22
24
26
28
30

Что такое европейски образованный человек, можно было понять, хотя бы немного поговорив с Николаевым. Это трудно описать словами, но масштаб личности чувствуешь сразу. Однажды мы говорили об учителях.

— Колмогоров большой ученый, но средней школе навредил. Набрал себе способных ребят, они показали быстрые успехи — и давай, мол, распространять его опыт на всю среднюю школу. Но способный ученик не есть серая масса. И школьная учительница никак уж, знаете, не дотянется до Колмогорова.

— Георгий Александрович, скажите, сильно отличается советская школа от гимназии?

— С гимназией школу сравнивать не надо. То были все-таки элитные заведения. Конечно, мои учителя были превосходные. Как учили! Им просто свечку ставить надо. (Руками изображает свечку размером с хорошее бревно.) И очень чистоплотные. Если ты что-то сделал, это только твое...

— Бывает, что начальник становится учителем, но это — необязательно, — вспомнил я слова Андре Моруа. — Редкость ли, что ученый не дает ученикам развиваться? Ставит свою фамилию на их работах, заваливает административной текучкой, задерживает продвижение или написание докторской. И удивляется: что это молодежь с кафедры разбегается?..

— Да, — вздохнул Николаев. — Настоящих учителей — по пальцам перечесть. А инженеру учитель очень нужен. Тот, кто может направить на широкое образование. Я считаю, что инженер должен знать хотя бы один иностранный язык, тогда его мышление становится иным — более гибким, свободным. Человека, знающего иностранные языки, видишь сразу...

Сам Николаев знал французский, английский, немецкий, латынь и греческий. У него был богатый, чистый русский язык 1920-х годов. Много блистательных профессоров и выдающихся ученых работало в МВТУ, но по уровню культуры они до Николаева не дотягивали. Многие учились, тянулись, у него же культура была органической, с молоком впитанной, в крови живущей — это большая разница.

Николаев описывал свои путешествия стихами. Конечно, то была не поэзия, а просто рифмованные строчки, он и сам понимал, что не поэт, но продолжал свои занятия — «так легче выразить и запомнить впечатления». Университеты рифмовались с паритетами, фьорды с лордами. Я прочел листков сорок пожелтелого машинописного текста: туманная Норвегия, загадочная Австралия, Мексика с ее огромным столичным университетом, Япония, Англия, Соединенные Штаты... Где только он не побывал! — у меня перехватывало дыхание. Передо мной был человек, объехавший стран 50 или 60 — он точно не помнил — было от чего голове закружиться.

Вот он в Чехословакии сразу после 1968 года. «Русских оккупантов» не любят. Обратиться к пану по-чешски или по-польски он не умеет, зато может по-немецки, а немцев здесь уважают... А в Штатах заглянул в один из университетов. Как скажешь, что ты из Советского Союза — в разгар-то холодной войны? За англичанина себя не выдашь — акцент. Николаев заговорил по-английски, сказал: «Я француз, хочу внука пристроить к вам на учебу, нельзя ли посмотреть ваш университет?»

— Отчего же нельзя? — обрадовано воскликнул сотрудник. — Позвольте, мсье, сопроводить вас...

А какие латинские и греческие пассажи выдавал он под настроение!

— Языки не забываются, если их учить в детстве. С возрастом не та восприимчивость становится. Одна моя сотрудница выучила английский вполне прилично, но через пять лет без практики забыла.

Николаев никогда не фотографировал.

— Зачем делать непрофессионально то, что другие уже сделали лучше? — и покупал открытки, которыми туго набивал полиэтиленовые мешочки. Можно было разложить их, и гостиная наполнялась воспоминаниями о далеких странах, говором и ликами людей, звоном машин, шепотом песка и ветра, диковинными обычаями разных народов.

— Хороша Америка, — приговаривал академик, — но лучше дома сидеть. Милее родины ничего нет.

Мне, тосковавшему о мире за горизонтом, было непонятно. Как дома?! Обойти бы всю планету! А здесь — чего мы не видали?

Время от времени мы возвращались к писательскому призванию.

— Почему, почему, Георгий Александрович, вы не напишете книгу о своем уникальном жизненном опыте?

— Не хочу, Сережа, обвинят в том, что полез не в свое дело. Скажут, Николаев ищет популярности... Хочется спокойствия — и так ведь немного жизни осталось. Да и какой я писатель? Настоящие писатели рано проявляются...

Однажды я взял рукопись его мемуаров, задержал под предлогом: нельзя ли постараться где-нибудь издать? По прошествии нескольких месяцев получил письмо: «Здравствуйте, Сережа, хотел бы видеть вас. Как там моя книга? Николаев». Почерк у него был крупный, резкий, размашистый, с характерной стариковской угловатостью — не всегда разборчивый, но выразительный.