Первая группа факторов работала на усиление революционной активности. На первом месте среди них названа агитация со стороны внешних сил. Только на втором месте у Соловьёва идут условия жизни, в которых оказались рабочие. Наконец, на радикализм рабочих, по его мнению, влияли завышенные социальные претензии. Даже в очень богатых странах люди, как правило, недовольны ни своим положением, ни правительством. Словом, весьма спорную мысль он подкрепляет ещё более дискуссионным тезисом.
Не бесспорно выглядят также вторая и третья группы факторов по классификации Соловьёва. Они сформулированы так, что трудно понять разницу между ними. Так, во вторую группу автор включил те факторы, которые нейтрализовали, гасили революционность толпы. Речь в основном идёт об относительно сносном материальном положении рабочих фабрики «Цинделя». К третьей же группу отнесены факторы, «противодействующие революционной активности». Как выясняется дальше, под этим понимаются обстоятельства, «цементирующие спокойствие общества». Здесь в первую голову назван психологический страх перед всевозможными потрясениями. Наряду с ним названы естественный консерватизм и общинный менталитет как минимум 94 % рабочих фабрики – выходцев из деревни. Общинные традиции, по мнению автора, ориентировали решать все конфликты миром[68].
Позиция О. А. Соловьёва, безусловно, заслуживает внимания. Но не менее верно и то, что она нуждается в серьёзных уточнениях.
Ещё более спорным, хотя таким же интересным, представляется подход В. Е. Кишилова. Он также попытался выделить несколько факторов, но определявших отношение рабочих уже не к февралю, а к правительству большевиков. На первом месте здесь также назван фактор политической пропаганды, хотя и признаётся, что его значение с течением времени менялось. Далее Кишилов как о факторе, формировавшем политическую позицию рабочих, пишет о голоде и терроре. Но справедливо ли объединять два таких разных явления? Тем более что и подпитывались-то они из разных источников. Возникновение голода обусловливалось состоянием дел в экономике, тогда как террор явился следствием десятка разновекторных причин, в том числе психосоциального плана. Далее речь заходит о таком факторе, как страх рабочих перед «белой альтернативой». Кишилов считает, что страх этот был напрасен, – в городах белые вели себя «не хуже» красных. Если так рассуждать, то революция становится вообще психологически непонятной, ведь при царе-то было ещё лучше, чем при белых. Стоило ли его свергать? Но оказывается, что Кишилов на самом деле говорит не о страхе, а о том, что против белых работал укоренившийся в рабочих некий глубокий стереотип неприязни старого мира. И такая постановка вопроса нам представляется куда более плодотворной. В заключение автор пишет о неких особенностях «политического темперамента» русского народа. Под этим понимается некое равнодушие к политике, которое существует, похоже, беспричинно, постоянно и повсеместно. Правда, Кишилов делает важную оговорку, что этот абсентеизм и равнодушие к «властной кутерьме» не следует путать с рабской покорностью, хотя и она, как он считает, тоже имела место[69].
Немало нерешённых вопросов всё ещё остаются и на более привычных для исследователей участках работы. Относится это и к изучению собственно государства и государственности революционной поры. Впрочем, многое здесь уже сделано и в плане рассмотрения конкретных явлений, и в плане их теоретического осмысления. Раньше, к примеру, однозначно считалось, что переломным моментом в развитии государства явился Великий Октябрь. Но если проанализировать известные нам факты, дополнив институционный подход доктринальным и психосоциальным, то ситуация окажется сложней.
В своём обзоре новейших веяний в историографии Октября В. П. Булдаков делает на этот счёт интересное обобщение. Он, в частности, не считает, что конец 1917 года в развитии государства стал главным смысловым пунктом эпохи. Применительно к динамике революции первую «критическую точку» Булдаков выделяет применительно к «демократическому» Февралю, а не «большевистскому» Октябрю. Он полагает, что для не изживших патерналистских отношений к верховной власти масс значение
С этой трактовкой можно согласиться. Движущим механизмом разрушения государства стал напор со стороны недовольства низов. Лишь к середине 1918 года основные требования масс были худо-бедно удовлетворены. В то же самое время массы вдруг натолкнулись на окрепшую власть, которая принудила (пока неуверенно) платить по счетам. Оба обстоятельства свидетельствовали, что период революционных потрясений центральной власти закончен.
К этому следует добавить и тот факт, что применительно к середине 1918 года можно говорить и об окончательном оформлении новой приемлемой государственнической идеологии – национал-большевизма. К сожалению, этот, третий компонент отмеченной нами эволюции государства в период русской революции, у нас практически не изучен[70].
Ещё меньше изучены её конкретные аспекты, такие как связь национал-большевизма с революционным движением рабочих, крестьян, средних городских слоёв. Не получили анализа даже способствующие появлению этого элемента большевизма настроения среди различных групп интеллигенции.
Зато наметились подходы, научно показывающие процесс затвердения революционной лавы в политике самого революционного режима. Применительно к деревне этот процесс анализируется, например, В. П. Семьяниновым[71]. Без укрепления здесь городской большевистский режим был бы обречён. В монографии прослеживается превращение сельских Советов в низовые органы нового государства.
Необходимо добавить, что политика огосударствления, как показывают наиболее глубокие исследования последних лет, не стала изобретением большевиков. Такая эволюция большевистского режима проходила в рамках широкого исторического контекста. Так, В. May подошёл к этой проблеме с точки общих тенденций развития государства в начале века. Он показал, что регулирующая роль государства в этот период усилилась во всём мире. Причём этот вывод верен не только к странам, охваченным модернизацией. Аналогично дело обстояло и в развитых демократиях. В России же этот процесс наложился на традиционно сильную роль государства в жизни общества. На основании изложенного В. May приходит к выводу, что жесткая политика лишь продолжила прежнюю линию царского и Временного правительства[72].
Тем самым власть, восприятие её, прежние функции власти – всё как бы возвращалось на круги своя. Мучительный процесс «смерти-возрождения» империи получает свое логическое завершение[73]. Конечно, и это не требует пояснений, имеется в виду не простая реставрация. Империя рухнула по объективным причинам, и возвращение к ней означало бы реанимацию прежней патовой ситуации, прежних противоречий, которые и привели к революции. Словом, в общенациональном масштабе повторилось бы то, что происходило на окраинах государства, там, где у власти оказывались белые правительства. Да и там речь о полной реставрации даже не заходила. Следовательно, Россия в 1914–1917 гг. обрела какое-то новое качество, препятствовавшее возвращению назад. Следовательно, перед нами возрождение каких-то наиболее общих, смысловых опор национального государственного существования. Что же касается конкретных институтов в сфере «власть – общество», то за неполных год – полтора сменились не только их внешние формы. Произошли важные подвижки в их природе, характере, механизмах функционирования. Эта сторона событийного ряда периода революции 1917 года также привлекает современных исследователей.
Так, специально вопросам реформирования механизма управления и внутренней политике Временного правительства посвящена работа А. Ф. Золотухиной в коллективной работе по истории российских реформ[74]. В последние годы при возросшем интересе к цивилизационным аспектам прошлого провал Временного правительства часто трактуют с позиций национальной специфики России. Считается, к примеру, что в стране с такой психологией, как Россия, либерализм был обречён изначально[75]. Этот вывод в целом верен.
Но он, тем не менее, не перекрывает всего многообразия тогдашней ситуации в стране. Золотухина подходит к вопросу с другой стороны. Она, в частности, делает вывод, что политика буржуазии у власти по существу политикой реформ не была. Скорее она являлась некой бюрократической игрой в реформы. В этом и следует искать конкретный механизм кризиса власти на протяжении всего послефевральского периода. Те же сюжеты подняты в коллективной монографии о А. Ф. Керенском. В ней показано развитие либерального режима от его создания до крушения. Развитие это шло отнюдь не прямолинейно. Если применительно к весне и можно говорить о его демократизации, то с лета – время словно повернуло вспять. Монография показывает и незавидную судьбу центризма в России, его вырождение[76]. С линией централизма связана и проблема так называемой демократической альтернативы[77].
Применительно к вопросу устойчивости февральско-мартовского либерального режима отдельно следует сказать несколько слов о двоевластии. Эта тема – одна из тех, что вызывают у исследователей повышенный интерес[78]. К примеру, В. П. Булдаков полагает, что мнение о двоевластии как об основном факторе гражданского раскола документально не подтверждается ничем, кроме эмоциональных свидетельств людей, пуще всего боящихся этого раскола. В этом плане он готов предположить, что событиями реально управляли страх перед двоевластием. Само же двоевластие если и существовало, то очень кратковременно – от силы, несколько дней. В целом двоевластие логичней всего рассматривать в рамках схемы «правительство – оппозиция». Это, по мнению Булдакова, больше соответствовало реальности, как отголосок традиционной парадигмы: народу – мнение, царю – власть. Кроме того, в любом смысле о двоевластии модно говорить только лишь применительно к столице. В провинции ничего подобного не существовало[79].
Это мнение вызывает много вопросов. К примеру, мы уже видели, что понятие «оппозиция» многопланово. Что же касается провинции, то и здесь не всё так однозначно. В частности, некоторые исследователи готовы говорить применительно к положению дел там о троевластии и даже о многовластии. По наблюдению Г. А. Герасименко, тогда на власть претендовали все классы, партии и учреждения. Соотношение сил между ними складывалось самое различное. Поэтому механизмы власти на местах получали самые причудливые очертания[80]. Этот вывод вряд ли возможно оспорить. А если так, то уместно ли при этом отрицать разделение власти там как таковое?
Тему развития центральных учреждений управления, но уже в советский период продолжает Т. П. Коржихина. Первые главы её труда посвящены зарождению Советского государства[81]. Среди более частных вопросов этой широкой темы выходили работы о создании и деятельности первого Советского правительства[82], его социальной природе и о том, удалось ли большевикам выполнить свои обещания и построить рабочее государство без бюрократии и бюрократизма[83]. Вышли, к примеру, исследования по истории формирования центрального аппарата Красной Армии[84] и Советской внешней политики[85]. Во многих современных работах становление советского режима рассматривается через призму судеб Учредительного собрания[86]. Как правило, исследователи ставят вопрос о том, существовала ли альтернатива Советской власти[87]. Тем не менее выходят и прикладные исследования, посвящённые конкретным вопросам о подготовке, составе, ходе и результатах Учредительного собрания и созванного в противовес ему III съезда Советов[88].
О том, как далеко продвинулись современные историки в изучении государственного строительства после Октября, можно наглядно судить на примере новых подходов к продовольственной политике большевиков[89]. Среди историков, наиболее интересно работающих в этом направлении, можно назвать С. А. Павлюченкова[90]. Не со всеми его выводами можно согласиться, но во многих случаях его оценки заслуживают внимания. В частности, представляется бесспорным, что именно продовольственная политика может считаться стержнем военного коммунизма. Голод диктовал правила нового политического поведения, и побеждал тот, кто лучше приспосабливался к ним. Пожалуй, именно в работах Павлюченкова столь полно поднимается принципиальный вопрос о существовавшей среди большевиков так называемой
Проблему «хлеб и революция» Павлюченков пробует рассмотреть со всех применимых к ней ракурсов. Ему, в частности, принадлежит интересное исследование на тему влияния алкоголя на различные аспекты революционной эпохи. Связь между голодом, продразвёрсткой и самогоноварением ясна не до конца. Но что эта связь налицо – факт бесспорный. Автор не торопится с окончательными оценками. Но ему удаётся проследить связь зелёного змия с зелёным движением, погромами, жестокостью гражданской войны. В ряде случаев алкоголь, наоборот, смягчал противоборство сторон, но никак ни их нравы – чреда винных погромов проходит через всё революционное лихолетье[91]. Самогонная революция начинает стихать лишь к середине 20-х. Но и здесь государству пришлось пойти на очередной Брест…
В последние время также стали появляться работы, в которых анализируется эволюция власти