— Не могу знать, гражданин начальник, — покачал головой раненый зек. — Я в лагере оставался.
— Потащим на себе, — распорядился Полешков, умерив ярость: никуда не денется этот гаденыш — придет и его время. — Афонин — ты первый.
— Тут до основной дороги километра четыре осталось, — проявил инициативу боец. — Там полустаночек. Мы с Тюриным сбегаем, может, телегу найдем или что-нибудь вроде.
— Или приведем кого на помощь — дрезину переставим после разрыва, — бойцам явно не хотелось тащить на себе раненого.
— Добро, — поразмыслив, решил капитан. — Одна нога здесь — другая там. А то до ночи прокопаемся…
Солнце припекало, трупы двух лейтенантов уж начинали подванивать, ждать было скучно, и Григорий Никифорович пнул в бок раненого зека, тоже напоминающего покойника.
— Так что это за золотопогонники были, которые ваших освободили?
— Я не знаю.
— Знаешь, шкура, знаешь. Но ничего, язычок-то тебе развяжут.
Столетов ничего не отвечал на это.
— Десять лет назад аккурат в этих самых местах тоже беляки будто из-под земли повылезли. Кирсановку взяли, город… — Полешков заметил, что зек внимательно смотрит на него. — Я тогда совсем зеленым был, отличился, наган вот этот получил. Видишь? — он продемонстрировал именную табличку. — Правда, наши им тогда наваляли… Вот я и думаю: может, не ушли они тогда за кордон-то? Может, где-то в этих лесах окопались? Что молчишь?
— Что сказать? Я тоже тогда был среди тех, что навалял.
— Да ну? На одной стороне, значит, воевали?
— Да, я даже был ранен…
— И меня ранили. Что ж ты к контрикам-то подался? Какая статья?
— Пятьдесят восьмая.
— Изменник родины, значит…
— Я родине не изменял, — твердо ответил Егор. — Потому и остался. Она мне изменила — да.
— Родина? Тебе? Да кто ты такой, чтобы она тебе изменяла?
— Человек. Простой русский человек…