пота. В комнате царил нездоровый ажиотаж.
Затем роли переменились. На меня никто не обращал внимания. Майор
Григорьевич теперь громко называл серию и номер, кто-то другой повторял цифры, еще
один — проверял. В воздухе витало ожидание и явственно пахло деньгами.
Я сделал то, зачем меня послали, успев мельком рассмотреть красивую удобную
мебель, в ползвука работающую радиолу с зеленым пульсирующим глазком точной
настройки, и две огромные, украшенные блестящими металлическими шарами кровати со
множеством разнокалиберных пуховых подушек.
Так и осталась в моей памяти навсегда эта атмосфера чуждого для меня затхлого
жилища, да потные лица с жадно горящими глазами. И все это, увиденное впопыхах, как-то плохо укладывалось с тем, что я слышал не раз о Майоре Григорьевиче дома.
Оглядываясь теперь назад, я все лучше понимаю, что моя любимая мамочка никогда не
умела разбираться в людях. И, справедливости ради, замечу: качество это, очевидно, передалось мне по наследству.
Мама считала, что честнее Майора Григорьевича нет человека на свете. И что
таких людей, как он, вообще не знает природа. Ведь на консервном комбинате, где
работает почти десять тысяч человек, только один он (когда вокруг гниют сотни тонн
16
красного сырья!) — развертывает пакет с принесенным из дому обедом и ест жареную
рыбу с черствым крошащимся хлебом всухую. А когда ему дружески предлагают
принести с сырьевой площадки парочку помидор, с ними ж вкуснее! — отвечает угрюмо:
— Не нуждаюсь…