К. Симонов искренне хотел цивилизовать борьбу против критиков-«космополитов», упрочить теоретическую базу этой борьбы. Зачем же тогда в худших традициях «приоритетчиков» презрительно именовать пьесы мирового репертуара — мелодрамы Дюма-сына, классические водевили Лябиша или пьесы Сомерсета Моэма — пьесками?! Так ли уж они уступают «Карьере Бекетова» Софронова или «Головину» Сергея Михалкова?
И уж совсем неловко было обличительно называть скромные должности иных из критиков, будто они самовластно, оттирая других, знающих и талантливых литераторов, стремились захватить «власть» — заведовали отделами критики или искусства в газетах и журналах, работали завлитами и даже! даже! — членами иных редколлегий. Что может быть естественнее того, что люди одаренные и знающие призваны были работать, вместо того чтобы бить баклуши! Симонов назвал и те редкие случаи, когда критик помянул добрым словом статью или книгу своего коллеги (они «поддерживали, хвалили, выдвигали друг друга…»), промолчав о спорах, о яростных несогласиях критиков друг с другом.
К. Симонов справедливо обрушился на «ходячую за последнее время, я бы даже сказал, подозрительно шныряющую, теорию бесконфликтности советской драматургии». Он не мог не знать, что серьезный бой «теории», а главное, практике бесконфликтности (замене конфликта тем, что я назвал в обзорах 1947 и 1948 годов драматургией «мелочных препирательств») давали и дают именно критики — в статьях, рецензиях, обзорах, речах, даже и в пародиях на сцене ВТО.
«Откуда родилась эта теория? — спрашивал себя докладчик. — Она особенно пышно расцвела после войны, когда критики-антипатриоты, а затем и некоторые благодушные либералы… в своих теоретических мудрствованиях заявляли, что после войны, то есть с исчезновением из пьесы внешнего врага — немецкого фашиста с автоматом, с исчезновением ежеминутной возможности смерти любого из героев, — конфликты в советской драматургии кончились.
Базой для этой лживой теории послужило моральное капитулянтство людей, не особенно утруждавших себя на войне, а после войны попытавшихся изобразить на своих физиономиях усталость и в мечтах своих спавших и видевших, что порожденное обстоятельствами борьбы с общим врагом военное сотрудничество с некоторыми капиталистическими странами превратится в этакую мирную послевоенную идиллию.
Только капитулянты, мечтающие жить в ладу с воинствующей буржуазной идеологией, могут делать вид, что они не понимают, какую остроту приобрели все существующие в действительности конфликты именно сейчас, в послевоенное время…»
Для простой обмолвки, для ораторского пароксизма все слишком обстоятельно и обдуманно. Таково действительное убеждение докладчика, так он думал и в 1949 году, и раньше, в 1946-м, когда, по его словам, «бушевали страсти, вызванные докладом Жданова и постановлением ЦК о журналах „Звезда“ и „Ленинград“» (К. Симонов. Глазами человека моего поколения. — «Знамя», 1988, № 3, с. 49).
«…Если же говорить о моих ощущениях сорок шестого года, — вспоминал Симонов в 1979 году, — попытавшись наиболее точно и достоверно их вспомнить, то главное ощущение было такое: что-то делать действительно нужно было, но совсем не то, что было сделано. О чем-то сказать было необходимо, но совсем не так, как это было сказано. И не так, и в большинстве случаев не о том.
Как я помню, и в конце войны, и сразу после нее, и в сорок шестом году довольно
Во всем этом, в «некоем легкомыслии», в стремлении «подчеркнуть пиетет к тому, что ранее было недооценено с официальной точки зрения», Симонов находит если не оправдание, то разумное объяснение «удара по Ахматовой и Зощенко», ибо во многом, связанном с ними, «присутствовала некая демонстративность, некая фронда, что ли, основанная и на неверной оценке обстановки, и на уверенности в молчаливо предполагавшихся расширении возможного и сужении запретного после войны». Видимо, Сталин «почувствовал в воздухе нечто, потребовавшее, по его мнению, немедленного закручивания гаек и пресечения несостоятельных надежд на будущее» («Знамя», 1988, № 3, с. 50).
Поразительные рассуждения, выразившие опыт крохотной горстки интеллигентов, некой элиты, чье существование, уровень жизни, круг общения были неведомы стране и интеллигенции страны, а главное, не нашли никакого выражения в творчестве, в книгах, спектаклях и фильмах и, быть может, как-то зафиксированы в донесениях стукачей.
Безмашинное, «безлошадное», нуждающееся племя критиков — и не только театральных — и в 1946-м и в 1949 году жило одной жизнью со страной, не впадая в многочисленные грехи, на которые намекает Симонов. В отличие от Фадеева или Симонова, как-то и не думалось нам тогда еще о «взаимных поездках» и дружбе с иностранными корреспондентами, а мысль о «послаблениях», о большей простоте и человечности отношений едва ли предосудительна сама по себе.
Но вот прошло три года, позади постановления ЦК о «Звезде» и «Ленинграде», о репертуаре драматических театров, разгромы Шостаковича и Прокофьева и другие устрашающие акции — уже убит Михоэлс, сгустились черные тучи, а беда, оказывается, все та же, беда в «благодушных либералах» и их «теоретических мудрствованиях», впрочем несуществующих. И каким суровым становится голос обличителя, теперь он не скажет, что не «о том», не «о тех» и не «те» слова. Теперь речь идет «о моральном капитулянтстве людей, не особенно утруждавших себя на войне», о людях, «мечтающих жить в ладу с воинствующей буржуазной идеологией», — теперь сомнения прочь, политический остракизм, беспочвенный, не имеющий опоры на факты, книги, тексты, заменяет и логику и доказательства.
В номере от 7 апреля 1949 года «Правда» после команды, прекратить
В этих абзацах слышится повторяющийся и в прозе Симонова мотив априорного недоверия к любому — особенно интеллигенту! — кто в годы войны трудился в тылу, не разделил кровавой фронтовой работы солдата. Это и подозрительность — без желания вникнуть в судьбу, каждую в отдельности, — не берущая в расчет того, что миллионы голодных «тыловиков» трудились до немеющих рук и голодных обмороков, чтобы миллионы их братьев сражались и побеждали с оружием в руках. Здесь обнаруживается простая подмена понятий и самого предмета разговора.
Что такое «внешний враг» и «немецкий фашист с автоматом» для серьезной драмы? Антагонист, разряжающий на сцене обоймы, не даст драме длиться, — боюсь, что пьесы с таким «героем» оказались бы по преимуществу одноактными! Конфликт «Фронта» А. Корнейчука или «Нашествия» Л. Леонова, пьес самого Константина Симонова, всех сколько-нибудь серьезных пьес времен войны вызревает внутри нас, нашей истории, нашего бытия, наших душ. Случавшееся в них появление «внешнего врага» могло обострить ситуацию, помочь ярче выразить суть внутренних процессов, высоту героизма, низость измены, трусости и предательства. Это справедливо и для одной из лучших военных, а по времени написания — предвоенных пьес К. Симонова «Парень из нашего города».
Неужели он действительно не понимал социальной природы «теории бесконфликтности», полагая, что ее навязывают театру и драматургии бесчестные интеллигенты, «не особенно утруждавшие себя на войне»? Кто же в таком случае предложил ее прозе, отчего по ее страницам невозбранно разгуливали не знающие неудач кавалеры Золотой Звезды? С чьей подачи так изолгался кинематограф, соблазняя нас столами на пленэре, ломившимися от бутафорских яств, когда абрамовским Пряслиным еще жилось ой как голодно и тяжко? Неужели и живописи злокозненные «космополиты» внушили необходимость подслащивать вещество жизни?
Вспомним: не сами ли драматурги — особенно те из них, кого в декабре 1948 года так приласкивал Фадеев, — придумали пресловутый «конфликт хорошего с лучшим»? Именно этой лицемерной формулой защищались они от критиков, искавших конфликтов не декоративных, а жизненных, не симуляции драмы, а ее подлинности? Тогда-то в этих спорах и складывалось, нарастало злобствование в адрес критиков, множились упреки в пессимистическом взгляде на жизнь, в неспособности постичь и принять ее новое оптимистическое качество, понять, что она вся хороша и великолепна, а театру только и остается, что прослеживать борьбу хороших людей с превосходными. «Откуда взяться плохим людям? — вопрошали драматурги-лакировщики и переходили в наступление: — Вы хотите, чтобы мы
«В степях Украины» А. Корнейчука, комедия, так потешившая Сталина, — одна из первых попыток осуществить излюбленную лакировщиками схему: «конфликт хорошего с лучшим». Были и другие попытки, но, как правило, они предпринимались в комедийном или полуводевильном жанре — там скольжение по поверхности и «отыгрыши» без главной мелодии более или менее терпимы.
Постановление ЦК ВКП(б) о репертуаре драматических театров, ударившее по всему серьезному и социально значимому в драме, по самому стремлению драматургов приблизиться к драматическим мотивам современности, а затем и обличение с одной стороны зощенковского «копания в самых низменных и мелочных сторонах быта», «пакостничества» и «непотребства», с другой — «буржуазного декадентства» Ахматовой, ее, якобы, цинического отношения к народу и Родине, — ошеломили литераторов, задержали их перья, остановили многие замыслы.