Еще до первой высылки началось массовое бегство из деревни. А когда надвинулись уже тучи, крестьяне бросали свои хаты на произвол судьбы, запрягали лошадей и ночью уезжали. Суды и первая же высылка усилили это небывалое явление: крестьянин оставляет свою оседлость и имущество, нажитое трудом поколений, обжитую и окультивированную им землю, бросает родное гнездо на разграбление и уходит на неизвестную судьбу и скитание. Загорелые, мозолистые и обветренные руки крестьян вечно тянулись к земле. Ныне он бросает ее, как проклятое бремя: она сулит ему разорение, тюрьму, даже смерть или колхозную каторгу. Он не может легально отказаться от земли и заняться другим промыслом; его «социальное положение», клеймо «крестьянин» обязывает его вести сельское хозяйство или единолично, с невыполнимыми налогами и разорительными обязательствами, или, отказавшись от свободы, уйти в постылую и ненавистную гнилую колхозную систему на голодное нищенское существование.
Вот гримаса истории: крестьянин ныне проклинает землю, к которой вечно тянулся и за обладание которой он потрясал основы государства еще с пугачевских времен. Теперь же он никак не может сбросить ее с себя, она придавила его, как в могиле.
Большинство крестьян бежало на «Черный берег», т. е. в Абхазию и Грузию: Адлер, Сочи, Сухум, Поти, Батум и пр. Там еще не было коллективизации, так как в одной из своих речей Сталин сказал, что нельзя увлекаться и надо учитывать местные обычаи и нравы, а также национальные черты и характер народа. Все национальные особенности были в дальнейшем забыты, но тогда в этих районах еще оставалось единоличное хозяйство, вплоть до легальной варки самогона, данной целым народностям в виде взятки.
И вот кубанские хлеборобы, которые могли прокормить своим хлебом пол-России, шли в батраки к абхазцам и грузинам целыми семьями за кусок кукурузного хлеба и обесцененные советские деньги. Часть промышляла на черноморских пароходных пристанях, часть отправлялась на постройки в отдаленные города и на промыслы в Закаспийскую область, в какие-нибудь хлопковые совхозы, где добрые люди принимали их с фальшивыми документами или вовсе без документов, а затем «оформляли» их, так как и сами были из «беглых».
Вокзалы и поезда были забиты тысячами людей. Время от времени на больших станциях подавались пустые товарные составы, и они «подметали» сидевших и лежавших на грязных полах, эту толпу беглых. Без преувеличения можно сказать, что половина населения Северного Кавказа была на нелегальном положении с подложными документами.
Так как не все уходили с лошадьми, то брошенные на произвол судьбы животные бродили, голодные, по станице. Их собирали и продавали на аукционах за недоимки беглецов. Но лошадь в деревне никому уже не была нужна. Я видел парня, который продал балалайку за 75 копеек, а затем купил на аукционе за эти деньги трех лошадей. Он сел на одну из них и тройкой прокатился по станице, а затем бросил.
Да, это было наступление на деревню беспощадного врага. Люди бросали все, спасая жизнь. И крестьянин бросал своего друга, лошадь, которая помогала ему и в труде, и в беде.
Социализм уничтожал гражданские права, выводил из обихода Гражданский кодекс. В самом деле, при описываемом мною состоянии людей, какие могут возникать обязательственные правоотношения, вытекающие из договоров и сделок, какие могут быть купля-продажа, мена, дарение, завещание, залог имущества, товарищества на паях, товарищества на вере, товарищества с ограниченной ответственностью, право застройки, аренда, заем, договор поклажи, когда право собственности уничтожено и когда люди забыли вообще все свои права и только спасали свое тело и грешную душу? Значительная часть населения бросила свои родные места и оседлость, «эмигрировав» в более или менее отдаленные районы.
В станице в это время задолго до рассвета раздавался набат, а затем на паперти церкви начинал греметь местный оркестр. То будили станицу на колхозные работы. После этого активисты, сельсоветчики, партийцы и учителя шли и «стукотили» палками в заборы крестьян, выгоняя их в степь. Колхозная кукуруза убиралась в декабре и в январе по колено в снегу. Люди, как пленные французы, с ногами, обмотанными в тряпки, разводили костры из бутылок и грелись около них. Каждое правление колхоза, во главе которого стоял обязательно партиец, получив план от правительства по хлебозаготовке, выступало с так называемым «встречным планом», превышающим официальное задание. Эти «встречные планы» являлись доказательством успеха колхоза и патриотического восторга. Председатель и члены правления ничем не рискуют и не остаются в убытке. Они дают не из своего кармана и распоряжаются добром рядовых колхозников с целью получить вес и авторитет в партии. Кроме того, каждого колхозника на мучительных собраниях принуждали еще «продавать» государству часть хлеба, полученного за трудодни, и, конечно, не по базарной цене, а по «кооперативной», т. е. за бесценок. Примерно в это время вышли два новых закона в целях укрепления колхозов. Первый предусматривал тюремное наказание за нанесение повреждений рабочему скоту. Второй закон карал за угрозы по адресу активистов.
Голод уже стучался в ворота каждого. Ограбивши все слои населения до последней нитки, советское правительство стало опасаться, что доведенный до голода народ потянет обратно хотя бы часть своего добра. Во избежание этого был издан знаменитый декрет от 7 августа 1932 года.
Как противодействие общему катастрофическому падению жизненного уровня, правительством не были приняты какие бы то ни было экономические мероприятия и реформы: ведь у Советов только одно лекарство против всех социальных бед – террор, этим и был вызван декрет от 7 августа «Об охране социалистической собственности». Как и всегда, в вводной части к нему была формулировка «по требованию рабочих и крестьян»: за хищение – смертная казнь, при смягчающих обстоятельствах – не менее 10 лет лагерей.
В связи с этим в Армавире, как и в других местностях, было созвано секретное совещание судей округа под председательством члена Верховного Суда, приехавшего из Москвы. Оно было очень кратким. Как мне рассказывал один из судей: «Он нам прочел декрет и сказал: если вы не будете ставить к стенке, то мы будем ставить вас». Все они разлетелись после совещания по местам и «засучили рукава» для работы. Тут уж было не до взяток, только бы спасти свою шкуру.
Этот заговор судей очень быстро возымел свое действие на тех несчастных людей, которых нужда и нищета привели на скамью подсудимых. В моей судебной практике в деревне – а ведь к ней главным образом и относится этот декрет, имевший целью укрепление колхозов – я не видел крупных хищений и краж. Самой крупной кражей был мешок пшеницы весом в пять пудов, похищенный возчиком в станице Рязанской, самой маленькой – восемь початков кукурузы кладовщиком в станице Лабанской. По обоим этим делам был вынесен расстрел. 10 лет получила женщина в станице Петропавловской, набравшая себе в фартук чесноку с колхозного огорода, и т. д.
Глава 19. «Слом кулацкого саботажа»
В октябре 1932 г. на деревню обрушился еще новый закон. Северо-Кавказский краевой исполком в гор. Ростове-на-Дону вынес знаменитое постановление о «сломе кулацкого саботажа на Кубани». Это было сделано на расширенном заседании исполкома под председательством члена ВЦИК, прибывшего из Москвы. В постановлении указывалось, что все члены крестьянских хозяйств, не выполнивших государственных заданий, подлежат ссылке в Сибирь с лишением земельного надела и усадебной оседлости навсегда. Это была массовая расправа с единоличниками. Вместе с тем, в постановлении указывалось на саботаж внутри колхозов и на меры борьбы с ним. Три станицы Кубани были занесены на «черную доску» как особо злостные: Темиргоевская, Уманская и Полтавская. На них были натравлены двадцатипятитысячники (ленинградские рабочие), партактив из городов, комсомольцы, активисты и активистки из Ростова-на-Дону, а также уполномоченные всех рангов и видов. В дальнейшем эта же участь постигла и все другие станицы, но эти три подверглись «страшному суду» в первую очередь.
Я жил в одной из станиц, объявленных на «черной доске». Как-то утром мы проснулись от необыкновенного движения: на улицах появились два взвода кавалерии, в серо-зеленых шинелях и в такого же цвета фетровых касках. За спиной у них были ружья, у каждого – шашка. Вместе с ними появились автомобили с войсками НКВД (эти были вооружены огромными маузерами в деревянных чехлах); прибыла также автоколонна грузовых машин с мужчинами и женщинами: активисты, двадцатипятитысячники, комсомол, партийцы и пр. – все с револьверами. Рядом со станичным советом на дверях кулацкой избы появилась напечатанная крупными буквами вывеска: «Оперштаб ОГПУ», и около двери – два рослых часовых с винтовками со штыками.
Позднее мне пришлось видеть начальника этого «оперштаба ОГПУ». Он был высокого роста, одет в военную форму, хорошо выбритый, румяный, сытый, с красивой волнистой шевелюрой и – что меня особенно поразило – с выхоленными руками и длинными ногтями на пальцах. Все это плохо совмещалось с деревенской бедностью, нищетой и грязной одеждой крестьян.
– Это бывший камер-паж, – сказал мне один из сотрудников ГПУ, когда допрашивал меня, – а теперь он работает у нас, – добавил он с гордостью.
По станице повели и повезли арестованных. Очень быстро были набиты целыми семьями церковь, амбары и пустые магазины. Так началась четвертая высылка, уже не кулаков, а бедняков и середняков. Судить их поодиночке было дело хлопотливое и не слишком эффектное. На всех дорогах были поставлены часовые, уйти было нельзя. Все прибывшие активисты, равно как и местные, присоединившиеся к ним ранее, слезли с машин и, рассыпавшись цепью, стали наступать на станицу. Кроме оружия, в руках у них были длинные железные палки с острым концом, «щупы», они ими тыкали в землю на каждом шагу направо и налево, ища зарытое зерно. В каждой хате они производили тщательный обыск: лазили по амбарам, сараям, чердакам, выстукивали печи и стены, разбрасывали дрова и солому и забирали все зерно и муку до последнего блюдечка фасоли как у единоличников, так и у колхозников и все увозили на машинах. Зашли и ко мне. Я уже два месяца не видел хлеба и заменял его картошкой. Смотрели под кроватью, в шкафу, обшарили все и у моего хозяина квартиры, слепого восьмидесятилетнего старика, прикованного к постели.
На станицу спустилась ночь. Казалось, все вымерло и опустело. Уныние и смятение охватило жителей. Заперев ставни и двери вечером наглухо, люди падали на колени и при зловещем свете какой-нибудь коптилки молились. С рассветом – та же картина: аресты и наступающая с другого конца станицы цепь. Явился красноармеец и ко мне, вручил повестку о явке в «Оперштаб». Я попрощался с женой (больше было не с кем: не так давно внезапно умер мой единственный сын; ему было 17 лет).