Тот ухватил Каина за левую руку, завел за спину. Вдвоем они подняли детину с колен, поставили на ноги. Каин повернул голову к держащему его Федору.
– Отцепись! Отпусти, кому говорю! – с ненавистью произнес он сквозь судорожно сжатые зубы. И затем, следуя непонятной логике замутненного рассудка, обратился как бы за помощью к Степе: – Скажи ему, пусть отцепится! Это наше дело!
Федор, будучи человеком явно непривычным к скоротечным сшибкам и отвлекающему словесному давлению, слегка растерялся и, по-видимому, ослабил хватку. Каин взревел, судорожно рванулся, вмиг разбросал и Федора, и кинувшихся на выручку мужиков, устроивших свалку и только помешавших Степе предпринять что-либо уместное. По-прежнему стоявший у дверного проема Михась увидел, как Степа, не устояв на ногах, вместе с несколькими мужиками оказался на полу. В руках орущего Каина оказался тяжелый кузнечный молот. Михась видел, как молот взвивается в смертельном замахе над головой лежащего стражника, понимал, что выстрелить или метнуть нож уже не успеет, и стоит он далековато, но тело уже действовало независимо от сознания. Он еще как бы стоял в дверях, с ужасом ощущая свое бессилие и промашку – надо же так оплошать! – но одновременно распластался в отчаянном невероятном прыжке. Толком не сгруппировавшись, оттолкнувшись не с той ноги, он все же сумел дотянуться до молота, тяжестью тела увел его в сторону и шмякнулся плашмя, без подстраховки руками, в хаос разнообразных железяк. Что-то острое впилось в бок, в глазах на миг потемнело. Преодолевая боль, он почти сразу вскочил, привычно переместился в сторону от предполагаемого противника, попытался принять боевую стойку, оценить ситуацию.
Собственно, оценивать было уже нечего. Последовавшие за ним бойцы прочно прихватили буяна, обездвижили. Степа поднялся с земли, отряхнулся, задумчиво пошевелил носком сапога молот, валявшийся в пыли.
– Раздобудьте по-быстрому телегу, повезу гада обратно в острог, чтоб там ему сгинуть на сей раз! – сказал он мужикам, затем подошел к Михасю: – Спасибо, помор!
– На здоровье! – Михась слегка поморщился от боли, взглянул на свой набухающий кровью бок и произнес с плохо скрываемой обидой и раздражением: – Что ж ты, Степа, погибель сулишь злодею, а пристрелить его, чтобы людьми не рисковать, не дал?
– Я страж московский, а не палач кремлевский! Так и передай друганам своим, опричникам! – Степа резко повернулся и зашагал вслед за мужиками, волочащими бесчувственного Каина.
Михась уходил из слободки в порванном, измазанном сажей обмундировании, с кровоточащим боком, так и не поняв, в чем, собственно, причина настороженно-враждебного отношения стражника, который, судя по всему, был человек что надо. На душе было скверно от невыполненного задания, от промашки в простейшей схватке. К тому же он заметил, что у одного из пистолей от удара при падении перекосило замок. Пистоль был любимый, хорошо пристрелянный, и неизвестно, как он поведет себя после починки. «Лопух ты, а не леший! Чмо болотное!» – с горечью думал про себя Михась. Как назло, в усадьбе навстречу Михасю, спешащему с докладом к дьякону Кириллу, попалась Катюха. Увидев брата, она тихо ойкнула, хотела кинуться к нему. Михась остановил ее суровым взглядом, оправил, как мог, рваное грязное обмундирование и излишне бодро взбежал на крыльцо.
Дымок только что вернулся от князя Юрия. Понятно, что он ездил исключительно по делу, для того чтобы обсудить с князем последние события. Княжна Анастасия была здесь совершенно ни при чем. Да он о ней и не думал. То есть практически постоянно, лишь только позволяла служба, Дымок внушал себе, что не надо думать о княжне. Он удвоил нагрузку при упражнениях, проводил непрерывные совещания с Ропшей, десятниками и особниками. Помогало все это плохо. В момент совещаний, упражнений и других служебных дел он действительно сосредоточивался на непосредственно нужном, но стоило ему слегка разгрузиться и отвлечься, перед его мысленным взором возникал щемящий душу милый образ, заслонявший собой все вокруг. И Дымок садился на коня, на ходу изобретая повод для поездки к князю. Ропша переглядывался с дьяконом Кириллом, и оба обменивались понимающими добрыми улыбками. Поскольку никаких признаков того, что сотник мог завалить службу, и в помине не было, любовь была его личным делом, которому можно только позавидовать.
Однако сейчас дьякон и боярин с нетерпением ждали Дымка, и если бы он задержался хотя бы еще на четверть часа, отправили бы за ним гонца. Дымок зашел в горницу уже собранным и сосредоточенным, хотя в его глазах еще теплились искорки счастливого чувства.
– Ну что ж, командир, – без предисловия начал Кирилл, – у Михася пока ничего не получилось, стражник на разговор не идет. Теперь вся надежда на тебя. Сегодня моим людям удалось незаметно подойти к митрополиту. Ночью он тебя ждет. Особники проводят и подстрахуют. Пойдешь в рясе, оружие на виду держать нельзя: ночью мы наблюдение не засечем и не перекроем. Оденься прямо сейчас, попривыкни, поупражняйся, как будешь подол заворачивать да пистоль с ножом выхватывать в случае чего. Заставы подтянем поближе к вашему маршруту следования. Сигнал о помощи – обычный, нашим свистом.
Дымок молча кивнул, повернулся и пошел в отдельное строение, специально выделенное в глубине усадьбы для особников.
Когда одетый в рясу Дымок после довольно долгого, но благополучного путешествия по ночному городу наконец был проведен молчаливым незаметным монахом в келью, где его ждал митрополит Филипп, скромный свет одинокой свечи, стоявшей на столе перед архипастырем, показался сотнику нестерпимо ярким, и он на секунду зажмурил глаза, уже привыкшие к темноте.
– Ну, здравствуй, сыне. – Голос митрополита был тихим и безмерно усталым.
– Здравствуй, владыко! Земной поклон тебе от игумена нашего Всесвятского монастыря лесного. Прибыли по твоему письму. Приказывай, отче!
Филипп, в недавнем прошлом игумен Соловецкого монастыря, произведенный без его воли непонятным капризом Иоанна в митрополиты, был одним из немногих людей на Руси, кто осмеливался поднимать голос против творящегося в стране произвола. С юных лет посвятивший себя праведному и беззаветному служению Богу, он пользовался огромным уважением и доверием как среди паствы, так и среди пастырей. Неоднократно встречавшийся с игуменом лесного монастыря, он, по-видимому, в общих чертах знал, или догадывался, кто такие лешие и чем они занимаются в закрытом от всего мира Лесном Стане.
– Знаешь ли ты, сыне, что происходит в отечестве нашем в последние годы, что творится в Москве-матушке и пригородах с городками? – Митрополит поднялся, подошел к Дымку, пристально посмотрел ему в глаза.
– Расскажи, отче. – Дымок не стал умничать. Он понимал, что Филиппу известно гораздо больше, чем ему, простому сотнику из Лесного Стана. К тому же Дымка интересовали не только сами события в государстве, но, в первую очередь, мнение о них митрополита. Как и всякий леший, он привык мгновенно оценивать при встрече телосложение человека, прикидывать его силу и ловкость. Люди, в которых не чувствовалось телесной мощи, отсутствовала пружинистая собранность и мягкая быстрота движений, вызывали у него жалость и недоумение. Митрополит явно не принадлежал к категории лихих бойцов. Его совсем не атлетическая, чуть сгорбленная фигура свидетельствовала о малоподвижном образе жизни, в котором нет места воинским упражнениям или тяжелому ручному труду. Однако высокий лоб, темные глаза, в глубине которых светился ровный огонек веры, резко отличавшийся от лихорадочного блеска, присущего фанатикам, его манера стоять, движение рук, благословляющих ближних своих, – все это придавало Филиппу столь значительную силу одухотворенности, что Дымок практически сразу ощутил особую гармонию и праведность митрополита, проникся безграничным уважением и доверием к нему.
– Одному Богу известно, по какой причине почернела душа государя нашего. Ополчился он не на врагов внешних, а на свой же народ. Грех и беззаконие стали законом для него и ближних его – опричников, коих народ именует кромешниками: из ада кромешного посланы они нам за прегрешения наши перед Господом. Пять тысяч злодеев подлого роду-племени разместил царь возле себя, включив в дружину лютую. Казни, погромы, разорение мирных граждан и славнейших родов боярских, коими всегда крепка была Русь, непрерывной чередой кровавой следуют. Князя Федора якобы за заговор прямо при всем дворе царь, издеваясь, посадил на трон свой, а затем с оного свергнул, ножом в сердце ударив. Растерзали тут же почтенного заслуженного старца кромешники лютые. Князя Петра Щенятева, в келью монастырскую ушедшего, на сковороде жгли, иглы под ногти забивали, рассекли затем на части и его, и жену, и детей-младенцев! Воеводу, князя Ростовского в церкви схватили, голову отсекли, принесли царю, он пинал ее ногой со смехом злобным. Князя Владимира Андреевича, с супругой его, Евдокией, родом княжной Одоевской, заставил выпить чашу с ядом на пиру, наблюдая и радуясь затем их терзаниям и смерти. Призвав боярынь и служанок добродетельной княгини, царь указал на трупы хозяев, велел плюнуть на них, тогда обещал даровать жизнь и милость. Сии юные жены, вдохновенные омерзением к злодейству, ответили единогласно: «Мы не хотим твоего милосердия, зверь кровожадный! Гнушаемся тобой, презираем!» Тогда предал он их позору неслыханному: велел раздеть, надругаться и расстрелять!
Дымок почувствовал, как по телу пробежал внезапный озноб, достигший корней волос, сердце его застыло от ужаса и омерзения. «Анастасия! Настенька!» – милый образ слился в кошмарном видении с образами юных, бесстрашных девушек, погибающих от рук палачей. Он сжал кулаки, вскинул голову.