Книги

Юрий Ларин. Живопись предельных состояний

22
18
20
22
24
26
28
30

У Инги был муж художник и шестилетний сын, она мечтала впервые в жизни побывать, наконец, на родине предков и спрашивала, где на лето в Латвии можно недорого снять дачную комнату. Где снять недорого, я не знала, поэтому предложила Инге абсолютно бесплатно пожить у меня на хуторе. Благо дом уже перестроен, и места всем хватит – и Инге с семьей, и нам с мамой. Мое предложение с восторгом и благодарностью было принято. В летние месяцы на своем рабочем месте в редакции я появлялась два-три дня в неделю. Набивала портфель рукописями и гранками и уезжала работать с текстами на хутор. Полагался мне, конечно, и очередной отпуск, так что лето 1979 года я практически целиком прожила в нашем импровизированном Доме творчества «Драудзини».

Да, действительно это был дом творчества в самом хорошем смысле слова! Мы с Ингой писали свою прозу, Юрий ходил на этюды, маленький Коля с моей мамой вместе читали детские книжки или собирали в лесу ягоды. Когда мама ложилась отдохнуть, Коля строил на лугу из веток шалаши, ловил сачком бабочек, что-то мастерил из остатков стройматериалов в сарае – мешать вдохновению родителей ему возбранялось с раннего детства, и рос Николай человеком весьма самостоятельным. Все же одним вдохновением сыт не будешь, так что обязанности повара в нашем импровизированном доме творчества добровольно взвалила на себя Инга. Нередко на газовой плите у нее что-то убегало или пригорало, тогда на обед мы обходились деревенским молоком, булкой с вареньем, творогом, копченым мясом и другими незамысловатыми продуктами, купленными в основном на соседнем хуторе.

А вечерами после ужина в пристройке, обшитой изнутри деревом, за длинным столом мы устраивали творческий отчет. Отчитывался в основном Юрий. Он поднимался по лестнице на второй этаж, откуда через лестничную площадку дверь вела в мою мансарду, и к высокому двускатному потолку маленькими гвоздиками прибивал написанные маслом на грунтованном картоне картины. Потом спускался обратно к нам, и мы все, кроме моей мамы, ложились на полу на кабаньи шкуры и из такого положения, глядя снизу вверх, оценивали вернисаж художника Юрия Ларина.

Когда самой мне днем не писалось, я тихонько подходила со спины к работающему Юрию и молча наблюдала, как он смешивает на палитре краски, как смачно наносит жесткой щеточкой кисти мазки, как из этих вроде бы хаотичных мазков на белом грунтованном картоне вдруг возникает то мой хутор с раскидистой липой у дома, то букет полевых цветов в глиняном кувшине… В конце концов я не выдержала и сказала Юрию, что мне тоже хочется попробовать изобразить что-нибудь масляными красками. Благо акварельными красками и гуашью я время от времени баловалась и раньше, тяга к рисованию жила во мне с детства. Юрий тут же выдал мне из своих запасов несколько кусков грунтованного картона, кисти, кусок фанеры под палитру, из ящика с красками разрешил выбирать любые тюбики и дал первые наставления по технике работы маслом. Первые мои маленькие этюды через несколько дней были прибиты к деревянному скату под крышей пристройки рядом с работами Юрия, и строгое жюри, глядя с пола на потолок, вполне их одобрило. Вдохновленная похвалой, я выклянчила у Юрия уже большой кусок картона размером 60 х 120 см и, уединившись в своей мансарде, за один день написала маслом картину, которую назвала «Письма отца». На темном фоне в левом верхнем углу картона как бы рентгеновскими лучами высвечивался потусторонний портрет отца, который я списала с фотографии. В середине композиции был изображен лист полуистлевшей бумаги с нечеткими строчками текста, а в нижнем правом углу опять-таки на очень темном фоне сидела в согбенной позе моя любимая игрушка детства – кукла-клоун. Когда я показала свою работу Инге и Юрию, они оба долго молчали. Потом Инга недоверчиво спросила: «Это ты сама?», а Юрий сказал: «Конечно, сама, я ей не помогал. Но почему „Письма отца“? И при чем здесь клоун?» Я ответила, что отца арестовали за месяц до моего рождения, и что десять лет он писал мне из ГУЛАГа письма, не надеясь увидеть когда-нибудь своего единственного позднего ребенка вживую. Что после смерти Сталина мы все же встретились, и умер папа, когда мне было уже шестнадцать. Что сравнительно недавно свои детские переживания о тоске по отцу я описала в рассказе «Дешево продается клоун» и что сюжет картины спонтанно возник в моем воображении как иллюстрация к рассказу. Инга с Юрием странно переглянулись, и Юрий негромко сказал жене: «Мы больше не можем скрывать от Марины».

Мы жили в благословенном лесу и чувствовали себя надежно отгороженными от шумной цивилизации. Все же кое-что от этой цивилизации нам иногда требовалось, в частности, продукты, которые можно было купить только в поселковом магазине. Когда в стратегических запасах на хуторе кончался хлеб, растительное масло, сахар, кто-нибудь из нас седлал «дуру» и с рюкзаком на спине отправлялся в продовольственную командировку. В тот раз никакой надобности в продуктах в доме не было, но Юрий молча вывел из сарая мопед и укатил на нем в сторону поселка. После ужина, когда мама уже ушла в свою комнату, Юрий неожиданно достал из рюкзака бутылку водки, поставил ее на стол и сказал мне: «Выпьем за наших отцов». Налил по рюмке Инге, мне и себе. Чокнулись. Выпили. И только после этого Юрий спокойно сказал: «Ты все же должна знать, кого пригласила в свой дом. Я сын Николая Бухарина. Фамилия Ларин у меня по матери».

Идиллия, выводящая на скрытую драму, – прием из литературного арсенала, но здесь он явно опирается на подлинные впечатления. Мы уже знаем, насколько Ларин не любил распространяться насчет своего происхождения, однако он и не таился до последнего, если ситуация располагала к откровенности. Водке же в этой мизансцене отводилась роль заведомо второстепенная, хотя и символическая: к алкоголю Юрий Николаевич никогда привержен не был.

* * *

Рассматривал ли он свой дом в качестве крепости? Может быть, и не крепости именно (художникам его склада трудно бывает ощутить под собой незыблемую твердь и с комфортом на ней расположиться), однако в качестве очага, приюта – наверняка. Обратимся еще раз к воспоминаниям Надежды Крестининой, которая, как мы помним, брала уроки у Ларина, готовясь к поступлению в МГХУ. Этот фрагмент может дать некоторое представление об атмосфере в семье:

Мы вместе с еще одной девочкой, Катей, приходили к нему два раза в неделю. Они с Ингой жили в квартире на Дмитровском шоссе, Коля тогда был маленьким, еще в школу не ходил. В квартире по стенам везде висела его живопись, шпалерно. Поскольку я не из художественной семьи, меня эта живопись поначалу удивляла: «А разве так можно?» Разумеется, Юрий Николаевич многое объяснял – про ритм, про композицию. Часто ссылался на Людвига, своего преподавателя в Строгановке. Показывал и собственные работы. Надо сказать, потом в училище так интересно нам не объясняли уже. Именно у него я что-то начала понимать в искусстве.

Пока мы рисовали свои натюрморты, он тоже работал – в другой комнате, под музыку. Помню кантату Свиридова на стихи Пастернака и песни Новеллы Матвеевой. И еще все время доносился звук печатной машинки: Инга печатала. В их семье всегда чувствовалось некое творческое напряжение.

Вероятно, похожим образом обстояло и дальше, до середины 1980‐х, – разве что с обретением собственной мастерской Ларин чаще работал уже там.

Плоды этой работы по-прежнему не достигали аудитории вне цеха (хотя ему доводилось участвовать в больших «мосховских» и всесоюзных выставках, но всегда с минимальной квотой – одной-двумя, от силы тремя вещами) или вне училища (там периодически проводились показы произведений, созданных преподавателями, – студентам для примера, коллегам для тонуса). Разумеется, Ларин мечтал о персональной выставке, причем порой возникали надежды, что мечта достижима – например, в одном из писем Стивену Коэну, «дорогому Степану», содержалась такая фраза: «У меня есть хорошая новость – может быть, в 80‐м году будет моя персональная выставка». И даже сохранилась машинопись небольшой статьи искусствоведа Ольги Кочик – этому тексту предстояло сопровождать показ работ Ларина в Некрасовской библиотеке в Москве. Однако выставка тогда не состоялась.

Вроде бы шло как шло, но постепенно кое-что все же менялось. В частности, на рубеже 1970–1980‐х у Ларина появился первый приверженец из касты крупных московских коллекционеров – Яков Евсеевич Рубинштейн, которого знакомые звали просто Куба.

Сама эта каста заслуживала бы подробнейшего монографического исследования – и кое-какие попытки такого рода уже предприняты, хотя чуть ли не единственной фигурой, которая известна буквально всем, остается Георгий Дионисович Костаки. Он действительно был столпом и светочем, но отнюдь не посреди безлюдной пустыни. Собирателей искусства, причем соизмеримого с Костаки масштаба, в Москве и Ленинграде набиралось никак не меньше двух десятков. Яков Евсеевич Рубинштейн в эту негласную топовую двадцатку безусловно входил.

В своей недавней мемуарной книге «Коллекционеры» Валерий Дудаков – человек тоже весьма известный в собирательской среде; свою карьеру он начал еще в 1960‐е и знавал многих действующих лиц на этой сцене, – посвятил Рубинштейну несколько страниц. Валерий Александрович отмечает, в частности, свойственную его старшему коллеге независимость суждений об искусстве:

Он собирал картины «глазами», т. е. интуитивно, доверяя собственному вкусу, интересу к искусству, знаниям и азарту. Этим он и отличался. Он не прислушивался к советам музейщиков и прочих экспертов.

Что касается его коллекции, она, конечно, была пестра и эклектична, как у большинства друзей-соперников, но в ней присутствовала и вполне отчетливая линия:

Деятельность Рубинштейна как коллекционера была в некоторой степени ответом политической оттепели, которая случилась после смерти Сталина. Его интересовали работы либо забытых художников, либо тех, кто не шел в основном русле соцреализма. Яков Евсеевич любил повторять: «Я ведь немножко зулус», т. е. другой, инакомыслящий; при этом он несколько плотоядно шевелил тщательно ухоженными усами и гордо осматривал коллекцию.

Добывались же и демонстрировались подобные произведения, по словам Дудакова, следующим образом:

Приобретал Яков Евсеевич и работы «неофициального», «другого» искусства за недорогую плату; иногда художники в знак уважения к коллекционеру дарили их ему. К его чести надо сказать, что иногда он, пользуясь и моей помощью, снимал со стен все работы мастеров «старшего» поколения и выставлял молодых – М. Кулакова, Ларина, братьев Волковых и других художников. Этого не позволяли себе и более значимые собиратели – Костаки, Мясников. «Шестидесятники» нередко приходили посмотреть коллекцию Рубинштейна, чтобы увидеть забытых мастеров, отвергнутых властью или «задвинутых» ею в дальний угол истории отечественного искусства. В этом деятельность Рубинштейна в похожей, но несколько парадоксальной форме напоминала деятельность Щукина и Морозова.

И последняя цитата из книги Дудакова: «Рубинштейн был человек доброжелательный, но на контакт с новыми людьми шел не сразу». В случае с Юрием Лариным контакт, тем не менее, установился довольно скоро и выглядел вполне доверительным – насколько вообще возможны доверительные отношения между коллекционером и художником. По словам Ольги Максаковой, Рубинштейн однажды дал Ларину следующий совет – обоюдовыгодный, как полагал собиратель: «Только не говорите никому, что я у вас так дешево покупаю, это не в ваших интересах как автора». Что ж, в части готовности легко расставаться с деньгами Якова Евсеевича, пожалуй, нельзя было сравнивать с упомянутыми Щукиным и Морозовым, однако в первое время он выступал для Ларина в качестве единственного покупателя. И платил все-таки отнюдь не гроши: эти средства довольно ощутимо начали сказываться на материальном положении семьи.