Книги

Юрий Ларин. Живопись предельных состояний

22
18
20
22
24
26
28
30

Далее в тексте письма воспроизведен, по выражению отправителя, «длинный ряд цитат», которые должны были повлиять на умонастроение якобы новых партийных бонз (в действительности почти тех же самых, только слегка перетасованных). Жест вроде бы наивный: можно подумать, референты в ЦК при необходимости сами не накопали бы в архивах каких угодно цитат – хоть полностью оправдывающих Бухарина, хоть дополнительно его обличающих, в зависимости от указаний сверху. Однако лишь в такой форме Ларин имел возможность продемонстрировать, что тема не закрыта и требует объективного рассмотрения. Подобные письма отсылались и двум последующим генсекам. Впрочем, Анна Ларина в этом вопросе была даже более настойчива: по воспоминаниям ее младшего сына Михаила Фадеева, «мама писала письма и заявления на каждый съезд».

Вряд ли будет преувеличением сказать, что к тому времени никаких других амбиций и деятельных устремлений в части политического инакомыслия у Юрия Ларина не оставалось. Если таковые и имелись прежде, то довольно осознанно были им изъяты из личной повестки – в угоду занятиям искусством. Разумеется, он хорошо помнил, что у Коэна в книге цитировалось высказывание Николая Бухарина (оно даже было вынесено в эпиграф к первой главе): «Я утверждаю, что всякий мыслящий человек не может стоять вне политики». Однако у его сына со временем возник собственный тезис, который потом звучал из его уст почти рефреном: «Живопись лучше политики».

* * *

Градации и оттенки внешнего радикализма у Юрия с Ингой, похоже, действительно не вполне совпадали, но общность их взглядов на события прошлого, да и настоящего, была несомненной. И внутри семьи те «тормоза», о которых упомянул Михаил Шевелев, срабатывали куда менее регулярно, надо полагать. Косвенное тому подтверждение – рассказ Николая Ларина о его «подрывной деятельности» в пору малолетства:

Когда я пошел в школу, начал узнавать, кто был мой дедушка. И даже клеил на подъездах листовки с надписью: «Сталин – сволочь». Меня поймали, отвели в школу, но проблем там из‐за этого точно не возникло. Это было в младшей школе – наверное, 1981 или 1982 год.

Про Колю известно – и не только с его собственных слов, – что рос он ребенком крайне независимым и самостоятельным. Не исключено, что такая модель поведения начала формироваться в очень раннем возрасте, когда мальчика пришлось пустить в почти «автономное плавание». Художница Ольга Булгакова, рассказывая про взаимоотношения своей мамы, Матильды Михайловны Булгаковой, с Юрием Лариным в годы их преподавания в училище, упомянула такой эпизод:

Мама была в МОСХе членом соцбыткомиссии и помогала устраивать Колю Ларина в детский сад при Московском союзе художников. В тот момент их семья очень нуждалась, время для них было трудное. И мама помогла устроить Колю в детский сад длительного пребывания – ребенка туда отдавали в понедельник и забирали в пятницу.

Сам Николай Юрьевич, впрочем, с высоты лет смотрит на ту житейскую конфигурацию философски:

Помню, в первый раз я жутко плакал. И оттуда меня еще два раза на сорок дней летом отправляли в детский лагерь «Солнечный» под Тарусой. Денег было мало в семье, это был выход. Я туда и школьником потом ездил раз пять. Но обиды на родителей не было никакой.

Так или иначе, независимость прорастала в нем с младенчества.

Надежда Крестинина, которая, готовясь к поступлению в МГХУ, на протяжении нескольких месяцев приходила к Юрию Ларину домой на занятия, вспоминает:

Коля был очень самостоятельным для своих 6–7 лет, часто гулял с друзьями во дворе без всякого надзора.

Ну и, как водится, внутренняя независимость влекла за собой рефлекторное отторжение всяких родительских советов и наставлений.

Папа очень хотел, чтобы я рисовал, – продолжает рассказ о своем детстве Николай Ларин, – но кроме лица кота или свиньи я никогда в жизни ничего нарисовать не мог. Да и вообще, когда папа говорил, что нужно прочитать какую-то книгу, я принципиально ее не читал. Любую другую, но не эту.

Родительская забота все равно, конечно, находила каналы для выражения и воплощения, но у нее очень рано образовался мощный, влиятельный конкурент в виде улицы. Задним числом Ларин-младший и сам признает, что «район у нас был жуткий», но как раз в той «жути» заключалась для него романтика детства и отрочества. Так что Колиным родителям состязаться с улицей было непросто: борьба шла с переменным успехом.

В нашем доме почему-то было очень много пожилых людей, – говорит Николай Юрьевич. – Рядом жил слепой шахматист, который учил меня играть в шахматы; у него была такая доска с дырочками, он по ним ориентировался. Папа тоже учил, конечно. Родители меня записали в секцию шахмат, я даже играл за Тимирязевский район на первенстве Москвы. Были еще футбол, баскетбол, теннис, плавание. Да, и записали меня на блок-флейту к Джулиано Грамши (уже упомянутому в нашей книге. – Д. С.). Он преподавал в музыкальной школе на Кропоткинской. Я там даже выступал на каких-то экзаменах, при скоплении людей. Но когда дело дошло до сольфеджио, я, не говоря родителям, просто перестал туда ездить, – вместо этого играл в футбол во дворе. Лишь через некоторое время Джулиано Грамши позвонил родителям и спросил: «А где ваш сын?» Тут меня стали спрашивать, я ответил: «Надоело». По обыкновению, ничего мне за это не было.

Как раз на почве футбола, кстати, у Коли с отцом все-таки существовало взаимопонимание – правда, временное, до начала злостных «уходов в отрыв»:

Он меня приучил болеть за две команды – за «Ротор» (Волгоград) и «Динамо» (Москва). Абсолютно непонятно про «Динамо», учитывая, что этот клуб когда-то патронировался НКВД, но вот папа за него болел, и я тоже. Тем более, территориально этот стадион был не очень далеко от нас. И я стал сам уже сбегать на футбол, не говоря никому. А в 87‐м году даже начал ездить в другие города. Страсть к путешествиям вообще-то привила мама, потому что она много ездила в командировки – защищала права верующих. И я с ней очень много ездил, для меня это была радость: не надо в школу ходить.

У Николая Ларина до сих пор живы в памяти впечатления, например, от пребывания с родителями в Латвии, под Ригой, – хотя и отрывочные, конечно. Тут, пожалуй, уместнее передать слово взрослому обитателю «импровизированного Дома творчества „Драудзини“». Так в своей мемуарной книге «Мой XX век (диалог в Скайпе)», совместной с Георгом Стражновым, именует то жилище на хуторе Марина Костенецкая – в прошлом редактор журнала «Даугава». Ее рассказ – редкое в нашем случае свидетельство, облеченное в форму развернутого повествования. Приводить его целиком, даже в той лишь части, где речь идет как раз об обстоятельствах загородного отдыха летом 1979 года, мы не станем, – хотя бы потому, что многие факты, которыми оперирует автор, читателю уже знакомы. Но большой фрагмент процитируем обязательно: он любопытен, ярок, атмосферен.

В редакцию «Даугавы» Инга прислала повесть «Я, печка, кошка и другие» и сопроводительное письмо, из которого я узнала, что автор по профессии архитектор и литературных публикаций пока не имеет (вероятно, здесь аберрация памяти: к тому времени уже вышла большим тиражом детская книга «Про маленького поросенка Плюха», соавтором которой была Инга Баллод. – Д. С.). Повесть была написана по-настоящему талантливо, читалась на одном дыхании, и мне сразу захотелось стать первооткрывателем нового имени в литературе. Однако сделать это было непросто. Ведь автор, мало того, что не профессиональный писатель, так еще и живет в Москве! А в рубрике «новое имя», согласно циркуляру, на страницах республиканского журнала могли появляться публикации только авторов, живущих именно в Латвии. Единственной зацепкой могло стать этническое происхождение, и я спросила у Инги, откуда у нее латышское имя и фамилия. Она написала в ответ, что ее предки – российские латыши, что дед был красным латышским стрелком, и это сразу решило дело. Потомку красного стрелка публиковаться в латвийском журнале оказалось идеологически уместным. Повесть мы напечатали в январском номере 1979 года (фамилия автора воспроизведена там в изначальном, латышском написании Балодис. – Д. С.), и Инга, на радостях, просила меня скупить в рижских киосках чуть ли ни весь тираж. Ведь напрямую в Москве «Даугаву» в то время получали еще только подписчики. На присланные Ингой деньги я отправила в Москву несколько бандеролей с экземплярами журнала, после чего наша переписка продолжилась и очень скоро вылилась уже в заочную дружбу.

Из заочной та дружба, тоже очень скоро, переросла в очную. Марина Костенецкая продолжает свой рассказ: