Книги

Яблоневое дерево

22
18
20
22
24
26
28
30

– Но я хочу быть целиковым немцем!

Слова вырвались неожиданно для меня самого. Почему целиковым немцем, а не целиковым евреем? Ведь я мог сказать и это. Но не сказал. Я сам не знал почему. Все уставились на меня. Дядя Вальтер побледнел. У него задрожала нижняя губа.

– Это в крови… Они никогда не научатся… Это в крови… – твердил он.

– Вальтер, – вмешалась моя мать. – Он всего лишь ребенок.

Ее голос звучал отчужденно. Похолодев от шока, я слышал, как он тихо потрескивает – словно лед.

Дни тянулись медленно. После школы я быстро бежал в свою комнату, бормотал что-то про домашнее задание и запирался. Чаще всего я пялился в окно. Я узнал нечто, перевернувшее мой мир.

Вскоре меня перевели во французскую школу. Гонимый смутной тоской, пытаясь спрятаться от самого себя, я сбросил немецкую рубашку. Я начал осторожно расспрашивать родителей об истории нашей семьи. Отец молчал, мать рассказывала. Полученные ответы отличались от ответов на любые другие вопросы. Кое-что не сходилось. Кое-где зияли пробелы. Сначала я не понимал их, потом переставал замечать. Порой нити истории запутывались, порой не хватало перехода или что-то казалось неправдоподобным. Словно картинка на телевизоре, состоящая из точек, выстроенных в определенном порядке. Если некоторых точек не хватало, мозг додумывал их сам. Это относилось и ко всем остальным сферам жизни. Моя новая реальность была лоскутным ковром из темных и светлых отрезков. И я был твердо уверен, что так у всех. Если я чего-то не понимал, чувствовал пробел, спрашивал о недостающем фрагменте, моя мать проваливалась в забытье. Как и большинство детей того времени, меня вырастили люди, чьи воспоминания на определенные темы казались разрушенными, словно у больных Альцгеймером. Строгая логика утратила ценность, на смену ей пришла казуальность, но должны же были быть хоть какие-то убедительные объяснения. Их не было.

Если что-то звучало особенно неубедительно, мать начинала смеяться, словно рассказала удачный анекдот, нечто совершенно неправдоподобное и абсурдное – едва ли это могло произойти, если могло вообще.

Однажды она рассказала про лагерь.

– Летний лагерь? – переспросил я.

– Не-е-ет, – расхохоталась мама. Снова этот взрослый смех – после него история всегда становилась жуткой. Тогда мне хотелось закрыть глаза и уши или спрятаться в темном подвале – но еще хотелось узнать продолжение.

Официант осторожно поставил кофе на столик и снова исчез.

Моя мать воспринимала слово «еврейка» как приговор. Она не любила говорить о своем еврейском происхождении. Впрочем, разве у нее был выбор? Кофе оказался горьким и слишком горячим. Для меня, ребенка, который взбирался на яблоню в собственном мире, слово «наполовину» значило «не целый», поломанный, а моей матери, возможно, это слово давало шанс избежать уничтожения, предоставляло половинчатое право на жизнь, на принадлежность – пусть и неполную.

Сейчас, когда она вставала, у нее был такой же взгляд, как тогда в Берлине – когда я выбежал из комнаты и спустился вниз по ступенькам. Моя мать стояла внизу и смотрела в одну точку. Отец держал ее за обе руки, словно она могла упасть. Он предупреждающе протянул ко мне ладонь. Я не стал мешать. Подходить к ней было нельзя. Я смотрел на нее. Там, внизу, стояла моя мать, но я не узнавал ее. Отец отвернулся и начал ждать. Ее глаза были пусты. Она ничего не слышала. Ничего не видела. Ее там не было. Она была мертва.

Я уставился в пустоту, словно пытаясь ей подражать. Почему? Потому что она меня не видела? Я боялся, что она меня забудет? Я повторял за ней, пытаясь лучше ее понять? Не знаю. Я не знаю, почему так отреагировал, помню только, что мир остановился. И в этом оцепенении я начал думать. Медленно, словно при плохом водоснабжении, в мозгу побежали мысли. Закапали мне в сознание. «Так и выглядит ад, – подумал я, – белый и абсолютно тихий». В глубоком ужасе я испытал острую потребность жить.

14

Жан и Отто сидели на кухне. Дверь квартиры распахнулась. Что-то прошуршало по стене в коридоре. Голос Салы тихо напевал песню Хорста Весселя[11]. В окно светило полуденное солнце.

–  Знамена ввысь! Ряды смыкая плотно,Походкой твердою идут штурмовики.Товарищи, убитые Ротфронтом,В наших рядах, незримы и легки.Коричневым дорогу батальонам!Освободите путь штурмовикам!И свастика – надежда миллионов,Она подарит хлеб и волю нам.Сигнал последний наше сердце греет,К борьбе уже готовы мы давно.Повсюду знамя Гитлера пусть реет,Недолго рабству длиться суждено!

Сала прошла по длинному коридору и появилась перед ними. Жан спокойно на нее смотрел.

– Что произошло?

– В смысле? Эту песню сейчас поют повсюду. Почему я не могу ее петь?