– Надо скорее отвезти ее к Зукеру, – сказала Наоми дрожащим голосом. – Он поможет. – Она стала надевать матери ее стоптанные сникерсы. Миссис Кроцки открыла глаза, вероятно, что-то хотела сказать, но снова закрыла глаза. На этот раз ей действительно было очень плохо. Я поднял ее на руки. Теперь она была заметно легче. Наоми, как и в прошлый раз, бежала впереди, распахивая двери. Только теперь была не зима, а жаркое лето. Наоми открыла свою машину, я усадил миссис Кроцки, как и в прошлый раз, на заднее сиденье, сел рядом. Голова ее завалилась набок. Я поправил ей голову, прислушался к слабому дыханию. Наоми стала заводить машину, но тут оказалось, что у нее кончился бензин. Я дал Наоми ключи от своей машины и перенес миссис Кроцки в свою машину. Когда мы подъехали к дому доктора, он распахнул перед нами дверь. Он тоже действительно был болен, и был бледен почти так же, как миссис Кроцки. Когда я внес ее в кабинет доктора, она была уже мертва. Доктор Зукер пощупал ее пульс, которого уже не было, завел ей веки, а потом сел в свое докторское кресло и, кажется, потерял сознание. Наоми была уже не в состоянии что-либо предпринять, и я снял телефонную трубку и набрал номер срочной службы (полиция, скорая помощь, пожарная команда), 911. После этого я позвонил брату Наоми Дэвиду.
Поскольку у евреев принято погребать умерших в течение суток, похороны состоялись на следующее утро. Занимался похоронами специальный раби по фамилии Гарфункел. Брат Наоми Дэвид приехал сразу, как только я позвонил ему. Раби Гарфункел предложил Дэвиду дешевую категорию. Но Дэвид потребовал похороны по самой высокой расценке. Он рассчитывал на приличное наследство, которое миссис Кроцки так и не успела растратить на благотворительные цели. На похороны пришли все мои евреи прихожане. Вслед за катафалком на кладбище поехал целый кортеж машин. Я тоже поехал в своем «мустанге», прихватив с собой умного юношу Иони, получившего, наконец, в ешиве звание ашера. Еврейское кладбище Монтефьоре с недавно посаженными молодыми деревьями и зелеными газонами имело радостный вид, никак не соответствующий суровой религии. Раби читал молитвы, прихожане выступали с речами, говорили о щедрости и аскетизме миссис Кроцки. Наоми была в прострации, ее окружали сочувствующие родственники и знакомые, так что к ней нельзя было подойти. У Дэвида был торжественно скорбный вид. На мне был черный костюм и белая ермолка, так что я мало отличался от евреев. Неподалеку были еще одни похороны. Я незаметно отошел от толпы моих евреев, подошел к одинокой могиле. Двое кладбищенских рабочих в ермолках опускали в могилу гроб. Над могилой одиноко стоял высокий седобородый старик в черной шляпе. Я встал рядом с ним. Я не знал, кто был в гробу, мужчина или женщина, молодой или старый. Старик бросил горсть земли на гроб. Я тоже. Рабочие засыпали могилу, поставили деревянную табличку с именем на иврит, ушли со своими лопатами. Остались только я, старик и раввин, читающий последнюю молитву. Я продолжал стоять до конца молитвы. Когда я снова подошел к толпе моих евреев, церемония похорон закончилась, люди стали расходиться. Шали шел рядом со мной. Он спросил:
– А кого это рядом хоронили?
– Не знаю. – Шали не понял, переспросил:
– Над чьей могилой ты сейчас стоял? – Я ответил:
– Это страшно, когда на похоронах никого нет. – И Шали, наконец, понял, слегка обнял меня за плечи.
Утром, когда я шел на работу, рядом со мной остановился обшарпанный вэн. Из него высунулся худощавый молодой еврей интеллигентной внешности.
– Простите, сэр, – обратился он ко мне. – Вы работаете в синагоге «Янг Израэл»?
– Вы угадали. – Я уже где-то видел этого молодого человека. Вероятно, он посещал соседнюю синагогу на Восьмой стрит.
– Вам иногда требуются помощники? – спросил он.
– Нет, я сам справляюсь со своей работой.
– Нет, я не имею ввиду постоянную работу. Может быть, у вас иногда требуются работники хотя бы на два-три часа в неделю? На любую работу.
– Нет, у нас нет такой работы. Наша синагога бедная, мало активная.
– Извините, сэр. – И вэн поехал дальше. Мне показалось это странным. Вполне приличный человек оказался в нужде. Вероятно, у него семья. Он учится в какой-нибудь еврейской академии. Стипендия мизерная. Денег не хватает. Готов на любую работу, чтобы заработать несколько долларов. Почему евреи ему не помогут? Где же знаменитая еврейская порука? В синагоге я все это изложил Хае. Она объяснила, что все студенты духовных еврейских учебных заведений живут в крайней нужде, если не имеют богатых родителей. И тут же она привела несколько примеров из своих знакомых. В этот вечер я пришел к Розе на телевизор и остался у нее на ночь. Во время вечернего чая я рассказал ей сегодняшний случай с нищим еврейским студентом.
– Не понимаю, – сказал я. – Ведь среди еврейского населения самый большой процент миллионеров. А действительно верующие фанатики, на которых держится их религия, живут в нищете. И ведь эти миллионеры знают это, а не хотят помочь. – Роза подумала и сказала:
– Они дождутся революции. – В воскресенье я поехал в Манхэттен на очередную выставку в Уитни музее, где, наконец, согласились выставить всего три картины Збигнева, как редкий пример вторжения изжившего себя реализма в современное творчество. Одна из его картин была мне знакома по Бостону. «Минуты невинного счастья». Збигнев был в окружении посетителей музея. Он давал интервью какому-то корреспонденту. Очевидно, «изживший себя реализм» привлекал публику больше чем скучные абстракции. Збигнев заметил меня, снисходительно кивнул через головы окружающих его людей. Когда корреспондент отошел, я подошел к Збигневу, поздоровался, сказал:
– Я читал в «Нью-Йорк таймсе» статью об этой выставке. Кажется, абстракциям пришел пиздец. – И я указал на другие картины в зале, аккуратно выведенные городские пейзажи.
– Хуйня, – возразил Збигнев. – Это так называемый фотореализм. Художник проецирует диапозитив на полотно и раскрашивает его по готовым контурам. Авангардизм крепко засел. – Несколько человек прислушивались к нашему разговору, и Збигнев повысил голос: – Почему это называют авангардизмом? Абстракции существуют уже почти столетие. Им уже давно пора выйти из моды. Но дилеры и критики поддерживают его. Это им выгодно. А невежественная публика верит критикам. – Тут он взял меня под руку, и мы прошли в следующий зал. Здесь были абстракции. Публики не было. Я сказал:
– Никого нет. Публика не интересуется абстракцией.
– Я срал на публику. Картины покупает не публика, а миллионеры, которые верят своим дилерам. – Тут я рассказал Збигневу о встрече с молодым евреем, готовым на любую работу за несколько долларов. Збигнев умел слушать. Его никогда не интересовали чужие рассуждения. Рассуждал он сам. Его интересовали конкретные случаи. Я сказал: – Еврейская сплоченность держится на их религиозных убеждениях. Почему же ни один Ротшильд не хочет помочь этому религиозному фанатику? – И Збигнев сказал: