А остались там все, кто рвался драться с хазарами в ночном побоище на Рясском поле. Рыжеголовый верзила Дудора, усатый перевозчик Макуха и все прочие. Расставаться с ними Мечеславу Дружине было грустно – он сам удивился, когда понял это. Словно они были его отроками, что ли…
Ну дурость же! Вот сказать… хоть Ратьмеру тому же (про Ясмунда после вчерашнего даже думать было страшновато – и сам-то навевавший жуть одноглазый оказался ещё и сыном человека, которого в роду Мечеслава чтили мало не вровень с Богами!) – ведь посмеётся. Из-за «потных» печалиться да ещё с отроками, с сыновьями воинов, получается, их равнять…
И всё-таки…
Остававшиеся обнимались с уезжавшими, обмениваясь обещаниями с первым же странником переслать радостные вести в края, откуда тех и других угнали коганые. Обнимались бы дольше, но уставший разглядывать черепа над курским частоколом Ясмунд перевёл взгляд единственного глаза на селян – и прощание быстро закончилось.
Оставшиеся с дружиной бывшие невольники держались робко, да и Мечеслава с ними вести беседы не тянуло, даже имена их узнавать.
Через день пути пришли в город Ольгов. На вид он мало отличался от Курска – разве что хат вокруг было побольше, а черепов над частоколом поменьше. На середине следующего дня шедшим берегом пришлось переправляться через впадавшую справа в Семь речку. К концу прибыли в новый городок – Рыльск. Здесь и в воинах были не русины, а северяне, но приветствовали русинов на их обычай – вскинутой рукою.
Мечеславу, сыну вождя Ижеслава, казалось, будто он заснул и видит долгий добрый сон, от которого не хочется просыпаться. Или заживо въехал в сказку. Вот они – «страны рады, грады веселы», про которые пел, славя победы Сына Сокола, седобородый Доуло. Тут городцы стояли на виду у всего белого света, на высоких берегах рек. Тут сёла, веси, вески, доверчиво выходили к тем же берегам. Тут колосились широкие нивы. Тут встречные – даже женщины, даже дети! – завидев издали лодки с вооружёнными и конников на берегу, не бежали прятаться в лес, а спокойно шли навстречу и, только поравнявшись, уходили с дороги на обочину, кланяясь конным, иной раз поднося угощение – ягоды из большой корзины, краюхи хлеба с ломтём сала из лыкового пестеря. Перекидывались шутками с Верещагой, с ехавшими позади селянами из вызволенных невольников.
Поближе к околицам паслись гуси, козы, свиньи. Подальше – коровы, кони, овцы. И часто рядом со стадом сидел мальчишка с кнутом и дудкой, приветствовавший проезжавших не поклоном даже – кивком, чтоб не прерывать игры.
Разве так бывает?
Но так – было. Меньше чем в полумесяце пути от хоронящихся в дебрях и болотах городцов вятичей. От жмущихся к этим лесам и болотам сёл – пригоршень вжимающихся в траву землянок. От городов, где девушки одеваются в мальчишек, чтоб спастись от жадных глаз кагановых наёмников, где мытари требуют отдавать сестёр в уплату долга. От кольев, на которых умирают бунтовщики. От несущего тяжкую ношу Ратки – последнего мужчины в вырубленном роду. От торга, на котором торгуют людьми. От пятипалой лапы, впившейся в лицо искалеченному чуру над лежащими у осевшей стены детскими косточками.
От разорённого села, где жила Бажера.
Когда у стены Рыльска седоусый Ясмунд, по своему обыкновению, снова принялся гонять дружинников – на сей раз обучая биться в поединках, а не в строю, озверевший от изъевших душу мыслей Мечеслав Дружина сам вызвался встать против Вольгостя Верещаги. Гнев плохой помощник в поединке – очень быстро Вольгость поймал его клинок на ловкий приём, так что харалужный меч вылетел из руки и тяжело плюхнулся в траву. Успел поглядеть в лицо другу – и увидеть, что отшвырнувший щит вятич с горящими яростью глазами прыгает на него, метя руками в горло.
Окованный край щита ударил по рукам снизу вверх, крашеные доски впечатались в лицо, отшвыривая прочь. Хоть в голове от удара и загудело, сумел не плюхнуться на спину, ушёл в перекат – но звериная тёмная ярость уже отступала, обползала, будто ночной туман утром, под лучами Солнца-Дажьбога. Ныли подбитые предплечья, во рту было солоно от крови – своей крови.
– Да ты бешеней меня, Дружина! – сказал со смесью восторга и осуждения Вольгость, подходя к сидящему на траве другу. – С голыми руками на меч кидаешься…
– Прости, – глухо и чуть в нос проговорил Мечеслав, не глядя в лицо Вольгостя, тряся одним предплечьем, будто стараясь стряхнуть боль, и зажимая другим кровь из разбитых губ.
– Эт ты меня прости, – вздохнул Вольгость Верещага, подходя ближе. – Вставай. Щас тебя попутником да топтуном подлечим.
– Я, – всё так же глухо проговорил Мечеслав, – убить тебя сейчас хотел. Я тебя ненавидел…
Вольгость пару раз хлопнул глазами, убрал меч в ножны, перекинул щит за спину. Присел рядом.
– А за что? – негромко спросил он друга.
Глаза Мечеслава были угрюмыми и виноватыми, но взгляда он не отвёл.