— Алло, алло... Люба, что ты молчишь?
— Я не молчу, я, я... плачу. Почему ты не отвечаешь на мои письма?
— Какие письма? Я не получал писем. Считал, что ты уехала. Алло... алло!
— Если получишь, порви! — голос Любы немножко окреп,
— Почему?
— Не знала, что подумать: не можешь или не хочешь писать. Письма страшные.
— Я их разыщу.
— Порви! Слышишь? Дай мне слово, что порвешь... Ладно, последнее можешь прочесть. Определишь по штемпелю.
— Люба, меня послезавтра выписывают.
— Знаю. Машина придет в отряд. Ты зайдешь к нам на квартиру... Я получила тройку по русскому...
Дую в трубку, алекаю. Врывается чужой женский голос: «Время истекло!»
Вошел Иван Прохорович, внимательно посмотрел на меня, достал из ящика стола пачку писем, протянул мне.
— Это не цензура, а превентивные меры против лишних эмоций. Как насчет дома отдыха?
— На заставу.
— Твердо?
— Твердо, Иван Прохорович.
— Тогда двадцать суток освобождения от службы. И режим. Если не хочешь снова попасть к нам, строго выполняй все указания по лечебной гимнастике.
В руках у меня пять писем. Мне хотелось, чтобы штемпеля стерлись, тогда я поневоле должен вскрыть все. Но печати были на редкость четкими. Отложил один конверт. Неужели остальные надо уничтожить? Нет, не могу. Это свыше моих сил. Пусть полежат нераспечатанными. «Порви, слышишь?» — будто вновь доносит до меня голос Любы телефонная трубка. Зажмуриваю глаза и рву на мельчайшие клочки. Только после этого распечатываю отложенный конверт.
«Верю тебе! Верю, верю, несмотря ни на что! — рябили у меня в глазах торопливые строчки письма Любы. — Но с каким опозданием я узнала обо всем этом! Напиши как можно скорее и как можно подробнее о своем самочувствии. Ничего не приукрашивай. Мне надо знать все, все! Говорят, люди познаются в беде. Как я хочу помочь тебе, но пока ничего не придумала. Учебники валятся из рук. Мама в отчаянии.
Пиши, пиши, пиши!