— Ты говоришь совсем не по-революционному!
— Как думаю, так и говорю, и мне непонятно, товарищ Ордынцева, на каком основании ты присвоила себе право судить, что правильно, что нет.
— На правах пролетария! — ответила она.
— Это ты-то пролетарий? Или твой товарищ Телегин пролетарий? Да вы оба мелкобуржуазные вырожденцы и тунеядцы! А ты еще, скорее всего, дочь какого-нибудь действительного тайного советника, которой захотелось поиграть в революционную свободу. Вот ты и носишься с дурацкими идеями и морочишь всем голову своим политпросветом.
— Откуда ты узнал про моего отца? У меня с ним нет ничего общего!
— Вот видишь, ты уже и от отца отреклась. Птицу видно по полету, прочитала, небось, «Овода» и решила, что в революции и есть высшая романтика.
— Да, прочитала! Это моя любимая книга!
— Только не учла, что оводы — это такие поганые мухи, которые кусают полезных людям коров и лошадей.
— Я не буду с тобой спорить, товарищ, но выводы сделаю и просигнализирую в твою партийную ячейку!
— Сигнализируй, — сердито сказал я, — только не забывай, что иногда всем, даже пламенным революционеркам, следует мыться.
Последний удар ее добил, и даже в тусклом свете воскового огарка было видно, как Ордынцева вспыхнула.
— Я, я, — начала она, — я, думаю, что…
— Я не знаю, о чем ты думаешь, и знать не хочу. Нам с тобой все равно не по пути.
Отбрив Ордынцеву, я задул свечу и лег на топчан, предоставив ей устраиваться в темноте. Она пошелестела одеждой и прилегла с самого края. Я отодвинулся к стене и повернулся к ней спиной. Какое-то время было совсем тихо, потом послышались еле слышные всхлипывания. Я никак на это не отреагировал и нарочито ровно задышал, чтобы она думала, что я уже сплю. Вскоре всхлипывания стали чуть громче. Ордынцева плакала так горько и по-детски, что я не выдержал и повернулся к ней:
— Ну, что ты разнюнилась, что случилось?
Ордынцева не ответила и замолчала. Однако, я чувствовал, как от ее сдерживаемых рыданий под нами дрожат нары. Пришлось истратить спичку и зажечь свечу. Девушка лежала ничком, уткнувшись лицом в прелую, вонючую солому, на которой мы спали, и горько, беззвучно плакала. Женские слезы, как всегда, сначала меня рассердили, потом заставили раскаяться в грубости и вызвали жалость. Как успокаивать революционерок, я не знал, поэтому начал гладить ее плечо и бормотать невразумительные, утешительные слова. Только потому, что она расплакалась, признавать правильность ее «политической платформы» у меня не было никакого желания. Все эти взбесившиеся борцы за революционность и народное счастье меня уже достали.
— Ладно, девочка, извини меня, я был не совсем прав, — в конце концов, сказал я.
— Почему, не прав? — воскликнула она. — В том-то и дело, что прав! А я самая обыкновенная дрянь!
С этим трудно было спорить, но уже то, что она заговорила человеческим голосом, многого стоило.
— Как тебя угораздило вляпаться в революцию, да еще на стороне эсеров? — спросил я, чтобы как-то ее отвлечь. Слушать исповеди и выяснять всю ночь отношения у меня не было никакого желания.