Книги

Времена не выбирают. Книга 1. Туманное далеко

22
18
20
22
24
26
28
30

В каждый приезд матери я, прямо как чеховский Ванька Жуков, слезно просил её забрать меня «отсюдова». Но метрики из Мурома всё не присылали, и я опять оставался в Малитино. Наконец в канун Нового года мать приехала радостная, с подарками для сестры и зятя, а мне сказала кратко: «Собирайся, уезжаем». Были сборы недолги, хотя расставание с деревенской босотой получилось все же грустным: как – никак полгода совместной жизни в детстве – это как годы во взрослой жизни.

В Ярославль вернулся в канун Нового года. В памяти остались два неизгладимых впечатления. Во-первых, самый обыкновенный дождь, под которым стояла елка в центре Комсомольской площади и совсем уж никудышный размокший дед Мороз под ней. А во-вторых, посещение столовой в бывшей церкви Андрея Критского, что напротив клуба Сталина, по соседству с мокрым от дождя дедом Морозом. И поразило меня не меню этой столовой, а её огромные размеры. Там, где полагался алтарь, находилась кухня. Остальное обширное пространство, холодное и гулкое, занимали расставленные по всей длине ряды столов, на четырех человек каждый. Я не помню, что мы ели и пили, ибо поглощен был рассматриванием огромных витражных окон и окружавшей публики. Подобное скопление народа я видел разве что на вокзалах при переезде из Мурома.

Вновь оказался у Маигиных-Мурашевых. Стал ходить в школу, что сразу за Донским кладбищем. Мы и бегали в неё через него. Днем – весело, чуть ли не с песнями, вечером – с замиранием сердца и вздрагиваньем при каждом непонятном треске и шорохе. Разговоры при этом велись исключительно о страшных историях с «летающими гробами» и встающими из могил покойниками. Успокоения, понятно, они не приносили, потому разбавлялись всевозможными анекдотами, которых мы, несмотря на юный возраст, знали достаточно. Кто-то начинал: «Ночь. По кладбищу идет мужик. Смотрит —надвигается что-то большое, черное. – «Я черное уродище-е-е!» – «Сгинь-сгинь!» Привидение исчезло. Вдруг с другой стороны надвигается что-то большое и белое. – «Я белое уродище-е-е!» – «Сгинь-сгинь!» И оно исчезло. Смотрит мужик: впереди идет что-то маленькое и серое. Он как заорет: «А-а-а! Я знаю! Ты – серое уродище». – «Так, гражданин, пройдемте в отделение».

Но что интересно, буквально в пяти-десяти метрах параллельно кладбищенской тропе пролегало вполне благоустроенное Фабричное шоссе с редкими, но горящими фонарями, а я не помню случая, чтобы мы предпочли шоссейный свет кладбищенской тьме. Видимо, был у нас, детей войны, какой-то своеобразный иммунитет и неприятие смерти. Само Донское кладбище, тогда вполне «цивильное», еще не превратилось в пристанище любителей спокойной выпивки с долгим сидением и разговорами, о которых несколько позже актер, поэт и бард Михаил Ножкин не без умиления напишет: «А на кладбище всё спокойненько, от общественности вдалеке…».

Хоронили тогда редко, но непременно с музыкой, машиной с откинутыми бортами, гробом кумачовым и обязательной толпой, следовавшей пешком до могилы. Каждая такая встреча на пути была событием, взволнованно обсуждавшимся в семейном кругу. Меня же траурная музыка ввергала в какой-то ступор, и потому, едва заслышав печальные мелодии, я старался обойти процессию стороной, взглянуть же на покойника не мог вообще. Но скоро пришлось.

Примерно в середине второго класс нам сообщили о смерти ученика нашей школы, кажется, из первого класса, погибшего под колесами грузовика. Вообще-то оказаться под колесами машины тогда было весьма затруднительно, ибо было их очень мало, а по сравнению с днем сегодняшним ничтожно мало. Скажем, у себя на окраинной улице мы могли увидеть машину не чтобы не каждый день, но и не каждую неделю. Другое дело Фабричное шоссе.

Оно пересекалось железнодорожными путями, тянувшимися до самых нынешних Полянок. Там промышленно добывался торф. А вывозили его в небольших вагонах с помощью обычных лошадок. У комбината «Красный Перекоп» была для того своя конюшня с полусотней коней. Колея упиралась в ворота длинного-предлинного забора, огораживавшего хлопковые склады и находившегося там же дома (скорее, усадьбы с садом и прудом) тогдашнего директора комбината Кустарева, Героя Социалистического труда и одновременно свояка главы советского правительства Косыгина.

По Фабричному шоссе постоянно курсировали «трехтонки» и «полуторки», перевозившие с хлопковых складов тюки на фабрику. У нас, пацанов, были такие длинные крючья, которыми мы цеплялись за задний борт машины и скользили по снегу. Было такое развлечение. Но этому малышу не повезло, крюк сорвался, он упал на дорогу и был задавлен ехавшей следом машиной.

Помню, пошли мы с друзьями проститься. Маленький, вросший окнами в землю дом у той самой железнодорожной колеи. Маленькая комната с обычным обеденным столом, покрытым какой-то материей. И маленький же гроб с тем первоклассником. Чистое лицо, закрытые глаза. Уснул, и только. Мы гурьбой обходили стол, клали в гроб выданные дома деньги (рубль-два – не больше). И при выходе каждому вручалось по нескольку мандаринов. Сколько – не помню, но точно не один. 1949 год. Мандаринов не только дома, но даже и в магазинах-то не встретить. Появлялись они обычно на Новый год в новогодних подарках, вот откуда у нас такая связь этого зимнего праздника с тем солнечным фруктом. От подобного подношения мы онемели и даже спасибо не сказали. Зато некоторые из ребят на другой день в школе хвастались, что они по нескольку раз заходили в дом и каждый раз на выходе получали мандарины. Мы тем умельцам завидовали.

Школа наша, деревянная и двухэтажная, в обиходе именовалась «поповской». Почему, я тогда не знал, да и не задумывался. Народ подобрался неспокойный, рабочая окраина, что ни говори. Драки в перемену, а чаще после уроков, – дело обычное. Я драться не любил, да и не умел, но увернуться удавалось не всегда. И памяткой о тех временах остался шрам на затылке.

Учились то ли в три, то ли в четыре смены… Мы начинали заниматься предпоследними. Последними приходили в школу ребята – переростки, по каким-либо причинам не учившиеся в военные годы. Для них школа – обременительная «обязаловка». И вот эти «фартовые» пацаны, попросту шпана обыкновенная, на уроки тянулись вразвалочку, успевая на ходу дать кому-то из нас, малышей, щелбана. Были они в широченных штанах, куртках-ковбойках и кепочках, не прикрывавших сползающую на глаза челку. Полное подражанье старшему ворью.

Я теперь сидел над домашними заданиями по полной программе и под контролем либо матери, либо тети Шуры, либо по какой-то причине трезвого с утра Славика. Памятью природа не обделила, потому уроки делал быстро, и успеваемость изменилась полностью. Теперь редкостью стали тройки, а за четверть оценки только хорошие и отличные. Единственная незадавшаяся дисциплина – чистописание. Причиной была не только моя неусидчивость, но и сама тетрадь по чистописанию, обычная общая тетрадь, купленная матерью на Сенном рынке за большие деньги. Бумага плохая, изобиловала многочисленными включениями закатанных опилок. Писали мы тогда с помощью деревянных ручек-вставочек, в конце которых находилось перо. Причем не любое. Первые два или три класса обязательно нужно было писать пером номер 86, с широким жалом пишущей части. Потом шли так называемые «щучки», гораздо менее широкие, и уже в классах с пятого, наверное, шли «шкетики» – совсем уж узкие перья с гладким каплевидным завершением. 86-е перо позволяло каллиграфически выводить, оттеняя жирную часть буквы от более тонкой.

Не знаю, поймет ли меня современный читатель, не знающий ничего, кроме ручки шариковой, но я от того обязательного пера страдал постоянно, потому что перо цеплялось за любую неровность, а у меня вместо тетрадной бумаги – какие-то газетные отходы. Высунув язык, я старательно выписываю буквы, любуясь своей работой, и вдруг строчки через три перо цепляется за очередной остаток опилок и брызгает чернильной кляксой. Пытаясь стереть её, получаю на странице дырку. Ну, и оценка соответствующая. Но почерк, что там ни говори, те перья ставили.

Перья стоили денег, поэтому на них играли, не отходя от парты. Садятся двое. Первый кладет на тыльную сторону ладони перо и, ударяя ладонью о край парты, выбрасывает перо на её поверхность. Соперник, действуя таким же образом, должен коснуться выброшенного пера. Если удалось, перо твое становится пером соперника. И умельцы неплохо от того имели.

Подобным же образом играли на фантики, которыми служили конфетные обертки. Сложенная втрое обертка превращалась в полоску, которую и выбрасывали таким же ударом ладони о край парты. Фантики имели цену. Самая низкая – у карамельных оберток, самая высокая от шоколадных конфет вроде «Мишки на севере». Самих таких конфет мы даже не пробовали, знали только их запах благодаря тем фантикам.

Количество накопленных перьев или фантиков позволяло пустить их в обмен. На что? Прежде всего, на деньги, которых, впрочем, у большинства из нас не было. На бутерброд из черного хлеба с маргарином, выданный дома в качестве школьного завтрака. Реже на «самописку», ручку с пером и внутренней пипеткой, позволявшей набирать внутрь чернила. И совсем редкая удача – трофейный немецкий фонарик с меняющимися цветными линзами.

Фонарик из всего ребячьего имущества – вещь самая нужная, вроде рогатки, потому что домой приходилось возвращаться в темноте и вполне можно было убиться среди бесчисленных крестов и могил. У кого-нибудь обязательно имелся фонарик, и он шел впереди, остальные гуськом за ним, след в след.

А бабушка Маигина продолжала неистовствовать в своем упоении верой. Уже не было совместных чаепитий, мы старались успеть поесть раньше Мурашевых, если не успевали, то приходилось пережидать их долгие разговоры ни о чем. Как ни странно, в том моем противостоянии с фанатичной дочерью церковного старосты чаще и больше всего поддерживал меня Славик, добрейшая душа. Бабку свою он не почитал, к религии был равнодушен, а её религиозное рвение всячески тормозил. Когда она в очередной раз называла меня нехорошим словом, он кричал на неё:

– Дура ты старая, с кем связалась, с беззащитным дитем! Уйди, не доводи до греха.

Бурча, ворча и отплевываясь, бабка убиралась в комнату, чтобы взять своё, когда Славика дома не будет.