Наряду с движением Сопротивления, сберегавшим национальную честь, во Франции крепло и ширилось движение Содействия, формировавшееся вокруг общеевропейского дела. Фундаментом этого дела были евроцентризм, антисемитизм и антикоммунизм. Маршал Петен, престарелый герой Первой мировой, подписал с Германией перемирие, отдав фюреру две трети французской территории и ограничившись миниатюрной Францией со столицей в Виши. Даже эта формально независимая страна стала, по сути, гитлеровской провинцией, где Петен поспешил ввести Нюрнбергские законы, не дожидаясь окрика своего молодого сюзерена. Таким образом, движение Содействия парадоксально возглавил человек, имя которого ассоциировалось с победами французского оружия и французского духа.
Во время Первой мировой войны Филипп Петен сумел переломить ход боевых действий в свою пользу и вышел победителем из «верденской мясорубки». В 1935 году правые партии шли на выборы с лозунгами «Нам нужен такой, как Петен». О степени его популярности можно судить по тому, что сам Шарль де Голль назвал в честь победоносного военачальника своего старшего сына. Авторитет этого убелённого сединами старожила был весьма высок и после поражения. Как вспоминала русская эмигрантка Нина Кривошеина, «из-за того, что правительство, подписавшее перемирие с Гитлером, возглавлял маршал Петен, народный герой (сам он был крестьянский сын, что играло тоже немаловажную роль в его популярности) — многие французы, не только “правые”, а самые широкие круги, не смели осуждать правительство Виши и считали, что Петен чуть ли не спас Францию…»[377] Когда Морис Дрюон и несколько его однополчан явились к командиру с просьбой отпустить их в Англию к лидеру нарождающегося сопротивления, тот ответил: «Я полагаю, что маршал Петен более компетентен в вопросах французской чести, чем генерал де Голль»[378]. И это понятно: на тот момент за де Голлем не стояло громких побед, он пробыл военным министром всего тринадцать дней, а чин генерала получил во время войны, которая завершилась для его армии катастрофой. Увидев Шарля с генеральскими погонами в разгар немецкого наступления, Петен сказал: «Вы уже генерал! Не могу Вас с этим поздравить. К чему при поражении чины?!» — «Но ведь и Вас же, господин маршал, произвели в генералы во время отступления 1914-го? А спустя несколько дней мы одержали победу на Марне». — «Не вижу ничего общего!» — осадил собеседника старый полководец[379].
Итак, летом 1940 года будущей лидер «Свободной Франции» был героем-одиночкой, неудобным для своего дряблого правительства и чуждым для своего деморализованного народа. «Мало тогда кому известный де Голль со своего лондонского балкона склонялся к старой даме Франции, с задравшейся нижней юбкой и измятым шиньоном скатившейся на самое дно чёрной пропасти. Не считая спасительных поползновений этого пожарного, оставшегося без пожарной лестницы, не было ни одного француза, бельгийца, люксембуржца или голландца, который верил бы в воскрешение демократического мира, разлетевшегося в прах за несколько недель», — так характеризует ситуацию бельгийский фашист Леон Дегрелль[380]. И надо сказать, что это желчное высказывание не так уж далеко от истины. Во всяком случае сам де Голль в тот момент ощущал фатальное одиночество. Вспоминая свой первый день в Лондоне, он писал: «В то время как я устраивался на квартире, а лейтенант Курсель, звонивший в посольство и миссии, уже получал всюду сдержанные ответы, я, одинокий и лишённый всего, чувствовал себя в положении человека на берегу океана, через который он пытается перебраться вплавь»[381].
Между тем нет оснований представлять Петена бессовестным негодяем, для которого имели значение только личная власть и финансовые подачки от фюрера. Рассуждая о его действиях, необходимо учитывать несколько обстоятельств.
Безусловно, перспектива продолжения борьбы для Франции оставалась: в Африке находились её богатые колонии, там стоял в полной боевой готовности её могучий флот. Французское правительство могло объявить «тотальную» или «отечественную» войну за независимость. Правда, однако, заключалась в том, что Франция не жаждала такой войны, не была готова к ней морально. Историк Анри Руссо писал, что «широкое распространение во Франции получил пацифизм, порождённый травматическим опытом Первой мировой, что отчасти объясняет характер предвоенной внешней и оборонной политики страны. Люди в подавляющем большинстве отвергали саму идею новой войны, и тогдашние правительства, как правые, так и левые, это, естественно, учитывали. В результате хотя в 1940 году французские солдаты действовали отнюдь не столь пассивно, как принято считать, последовавшее за первыми неудачами (Седан, Дюнкерк) предложение прекратить войну было с одобрением встречено большинством населения»[382]. На наш взгляд, эта позиция нуждается в уточнении: правительства, конечно, учитывали пацифизм населения, но ведь на то они и правительства, чтобы в нужный момент мобилизовать своих граждан на защиту от внешней агрессии. Французское государство с этой задачей, очевидно, не справилось, хотя возможности такие имелись[383]. Делая вид, что война если и заденет французов, то только краешком, лидеры Франции в итоге получили страну, не готовую сражаться.
В пропагандистском очерке Ильи Эренбурга, написанном для советской аудитории, приходу немцев радовались только пятьдесят столичных проституток[384]. Но в реальности это было не так. Визит вермахта на Елисейские поля означал для французов окончание войны, и для большинства оно было дороже суверенитета. Есть известное фото, на котором французские солдаты возвращаются из немецкого плена в вагоне с надписями: «Да здравствует маршал! Да здравствует европейская Франция!»
В этих условиях возможность победы над Германией казалась Петену призрачной, а жертвы, которые придётся принести ради неё, — ужасными. И тогда он поступил цинично: примкнул к победителю, надеясь, что сотрудничество с Германией оплатит для Франции более-менее достойное место в послевоенном мире.
Кроме того, идеи Гитлера были не так уж чужды этому старому консерватору. Он полагал, что удивительный паралич власти и разлад управления, которые явились миру во время последней кампании, были результатом ошибочной внутренней политики предшествующих лет. Его раздражали бесконечные словопрения в парламенте, пренебрежение религией, девальвация семейных ценностей, праздность элит, интриги либералов и козни коммунистов. Он считал поражение закономерным итогом политики болтунов и хвастунов. Наконец, Филипп Петен, как и Гитлер, был закоренелым антисемитом. Отсюда главные законы его правления: принятие диктаторских полномочий, замена лозунга «свобода, равенство и братство» на «семья, труд, отечество», воссоединение церкви и государства, введение католичества как обязательного предмета в школах, развитие физкультуры и спорта по немецкому образцу и, конечно, антиеврейские акты.
Очевидно, Петен считал себя прагматиком, а де Голля авантюристом, но история всё расставила по своим местам. По действиям старого маршала видно, что он действительно пытался как-то ограничить немецкое влияние на подконтрольном ему обрубке Франции — даже хотел избавиться от пылкого германофила Пьера Лаваля, дважды навязанного ему в премьеры, однако всё было тщетно. Тем временем к опальному генералу стекалось всё больше и больше патриотов: в 1942 году, после битвы при Эль-Аламейне, африканские колонии признали власть его «Свободной Франции». В ответ на это Гитлер оккупировал зону Виши и с тех пор творил там что хотел. Политическое влияние Петена упало до минимума. Однако и раньше никто не собирался признавать в нём равного игрока. Геббельс ещё в 1940 году записал в своём дневнике: «Если бы французы знали, что фюрер потребует от них, когда настанет время, у них, наверное, выскочили бы глаза из орбит, поэтому хорошо, что мы пока не раскрываем своих замыслов и пытаемся выбить из покорности французов всё, что вообще возможно»[385].
На чём строил Гитлер идеологическую политику в покорённой Европе? Следует признать, что немецкий лидер зрил весьма глубоко. Он осознавал, что в начале XX века Запад столкнулся с фундаментальной проблемой утраты смыслов бытия. Об этом много писали мыслитель Макс Вебер и несостоявшийся личный философ фюрера Мартин Хайдеггер, прямо назвавший Запад «мышеловкой». Позже этой проблеме посвятил свою монографию «Человек в поисках смысла» один из наследников Фрейда, узник нацистских концлагерей Виктор Франкл. Нацизм давал своеобразный ответ на вызов потери смысла, перечеркнув общеевропейский идеал добропорядочного рационального лавочника и заменив его сверхчеловеком — «белокурой бестией».
Гитлер звал молодых европейцев бросить свои уютные скорлупки и, жертвуя собой, отправиться в полное опасностей великое путешествие — творить историю, переделывать природу, осваивать таинственные неизведанные пространства на Востоке. Тот энтузиазм, который пытался пробудить фюрер в детях европейских бюргеров, был похож на тот, с которым молодежь СССР тогда же осваивала Север и позже космос. Только в гитлеровской концепции соблазнения Европы роль неизведанного космоса, который принесет людям неисчислимые блага, играла Россия.
Это строки из воспоминаний харизматичного бельгийского националиста Леона Дегрелля. Он был одним из тех, кто откликнулся на призыв нацистского лидера. В 1944 году фюрер сказал о нём: «Если бы у меня был сын, я бы хотел, чтобы он был похож на Дегрелля»[387]. До самой своей смерти в 1994 году этот командир этнической бельгийской дивизии СС «Валлония» оставался верен духовному отцу, отрицая холокост, проклиная советских «недочеловеков» и отпуская ядовитые стрелы в адрес скончавшихся победителей. Его мемуары — ценнейший документ, который пронизан скорбью о том, что мечты преодолеть бессмысленное западное обывательство через победу рейха не воплотились.
Дегрелль и правда пишет о «бескрайних восточных землях» так, как будто это пустынный космос, куда он и его собратья приходят первооткрывателями. Такое евроцентричное высокомерие, когда коренные жители будущей колонии даже недостойны упоминания, стало одной из причин, по которой «поток юной энергии» развернули в обратную сторону.
Справедливости ради надо отметить, что таких активистов пан-Европы, как Дегрелль, было немного. Парадоксально, но режим нацистов во Франции поддержали именно те филистеры, которых этот пассионарный бельгиец презирал. Они мечтали не о новом мире, а именно о возможности и дальше торговать мочёными яблоками. Для многих гораздо важнее было то, что фюрер не допустил передела собственности, которого жаждали коммунисты, не запретил французскую культуру и образование. В западных столицах продолжали работать рестораны, кафе и дома терпимости, по вечерам стройные местные девушки вальсировали с дюжими немецкими парнями, которые вроде бы были завоевателями. «Как шла жизнь в Париже под оккупацией? — вспоминала на склоне лет русская эмигрантка Нина Алексеевна Кривошеина, жена героя Сопротивления. — Все старались получше одеться, пошикарнее, подчас совсем броско и пёстро; у большинства женщин были сапоги и туфли на деревянной подошве, и они, как кастаньетами, отбивали по улице шаг; театры, кино — всё было переполнено, — ведь это Париж, и парижский шик и темп не умрут из-за того, что по Парижу с жадными лицами шляются les Fridolins». Это название из песенки, которую пела солдатня: Der heitere Fridolin (весёлый Фридолин)[389]. Итак, страна сменила название, но не образ жизни. Это развитие событий укладывалось в формулу «не завоевание, а объединение».
Для среднего француза победа Гитлера была не более чем удачным римейком 1871 года, когда под ударами прусских войск пала Вторая империя. Конечно, поначалу обыватель пребывал в ужасе, но Гитлер повёл дело весьма мягко, дипломатично, не допуская конфликтов на национальной почве. Уничтожение исторической Франции, унизительное подписание мира в компьенском вагончике маршала Фоша, где в 1918 году капитулировала Германия, конечно, было данью амбициям наци № 1, но на желудках заурядных европейцев это поначалу не отразилось. Красноречиво воспоминание писателя Мориса Дрюона — после заключения перемирия в офицерской столовой в Сент-Фуа-ле-Гранде он зачитывал меню, в котором среди прочего значился пункт «телячья печень». «Один майор-резервист, разыгрывавший этакого аристократа фанфарона, воскликнул: “Ах, нет, малыш, и никакой телячьей печёнки, война окончена”»[390]. Собеседник будущего писателя ясно давал понять, что уж теперь-то он не будет опускаться до блюд, которыми питается плебс.