Е. Г. Гнесина
О моем отце115
Все мои воспоминания – это память девочки до 16 лет.
Самое главное воспоминание – это папино пение. В детстве он для меня сочинял всякие детские песенки. Сначала, действительно, для того, чтобы я засыпала. Потом это стало ритуалом. Можно было капризничать, можно было шуметь, можно было оттягивать время, чтобы не заснуть до того самого момента, пока папа не садился за рояль и не пел. Этим заканчивался день. Дальше можно было спать, не спать, притворяться – это было уже моё дело, но уже ни единого слова говорить было нельзя. Папа свою задачу передо мной выполнил. Так было всегда, я не помню, чтобы был пропущен хотя бы один день. Это был обязательный ритуал. Дома в моём детстве он пел много и часто.
Но последние годы папа почти не пел. Когда он выступал, то страшно волновался. Всё в доме переворачивалось. Он надевал свой старый, синий бостоновый костюм, который, конечно, в это время вышел из моды. Я раза три в детстве слышала эти выступления. Мне они нравились намного меньше, чем выступления, которые были дома. По-видимому, от волнения он был более зажат. Некоторые выступления были, например, у мамы на работе по какому-то там случаю. Там он себя чувствовал в такой небольшой компании легче, пел больше и с большим удовольствием. Весной часто, когда бывали открыты окна, и он пел, то со всего двора (у нас двор был замкнутый), из всех окон раздавались аплодисменты. И вот эта невидимая им публика, она ему, пожалуй, доставляла самое большое удовольствие. Он был всё-таки, наверное, камерный певец. Пел он и дома, по каким-то праздникам, когда ко мне или к маме приходили гости. Приходили редко, обычно на большие праздники, в основном на мои именины, Рождество и мамин день рождения. Это все совпадало: 6 января мои именины, 7-го – Рождество, 8-го – мамин день рождения. Вот тогда папа всегда пел. Обычно в его комнате гасился свет, он садился за рояль: любимая его поза – руки на рояль, голова откинута, глаза закрыты. Рояль стоял около самой двери в столовую, где все сидели за столом. Пел он не для нас. Он пел для кого-то из той давней жизни, которая у него самого осталась как самое светлое воспоминание, он пел кому-то там в далёкой Италии. И ему не хотелось даже нас видеть, чтобы не переключаться к действительности.
Вот тут уже с ним мирились все мамины родственники, все слушали с удовольствием. Петь он обычно начинал с неаполитанских песен, с ними он когда-то вернулся из Италии. Реже пел что-нибудь своё. А из любимых вещей, которые он исполнял, были романсы «Для берегов отчизны дальной», «Выхожу один я на дорогу» и, особенно, «В полночный час в долине Дагестана». И пел обычно или что-нибудь из «Севильского цирюльника», или знаменитую арию Риголетто.
Я, правда, с превеликим удовольствием слушала ещё его чтение рассказов Чехова. Ой, как он чудесно читал юмористические рассказы! Я все рассказы Чехова, в основном, помню в его исполнении. Когда я болела, около меня обычно сидел папа. Рассказывал или читал сказки, легенды, истории из своей жизни. А когда спину жгли горчичники, обязательно что-либо смешное, чтобы отвлечь от боли.
У меня были его песни. К сожалению, всё оставшееся пропало в блокаду. Нот записывать он не умел или не любил. Он специального музыкального образования никогда не получал. Ноты он записывал так, как записывают играющие на гитаре. Какими-то значками, какими-то буквами. Вот только так. И подбирал себе по слуху аккомпанемент.
Было когда-то музыкальное издательство «Тритон». И в этом издательстве было много его переводов. А потом «Тритон» закрыли. Как я понимаю, эти исполнения шли где-то на периферии, где мало нот. Эстрадные певцы исполняли эти неаполитанские песни. В основном, видимо, пели «Веер чёрный, веер драгоценный». Во всяком случае, эта любимая эстрадная песня всегда шла в его переводе. К сожалению, и его песни, и всё остальное, оставшееся после ареста, пропало в блокаду. Всё его рукописное наследие…
Самое его большое музыкальное произведение – это детская опера, написанная им для меня. Называлась она – «Бал игрушек». Главными действующими лицами были все мои игрушки. У меня их было не так много, я их до сегодняшнего дня могу перечислить по пальцам, я их все помню. Преимущественно игрушки были сшиты мамой – всякие там пьеро и так далее. Дело в том, что когда зашла речь об издании этой оперы, то оказалось – не то, что там плохая музыка, нет! – не подходил по содержанию текст для того времени. Там действовал Дед Мороз, была и Снегурочка, а это был тот период, когда ёлки ещё не были реабилитированы, когда вообще никакого Рождества не было. И папе сказали: «Надо, чтобы обязательно был пионер, надо, чтобы был красноармеец, что вы дурите головы какими-то дедами морозами и снегурочками!» Таким образом, эта опера не пошла. Я помню, что у папы в комнате на дверях даже висела декорация, сделанная какой-то художницей для этой самой оперы.
Второе, что я помню в папе, – это театр. Театр не как его актёрские выступления, а театр как его увлечение. Это детский дом, в котором он преподавал, где он вёл драмкружок для ребятишек детского дома. Это была, видимо, самая большая для него «отдушина». Я помню, когда я маленькая приходила в этот детский дом, какие-то взрослые, с моей точки зрения, дяди и тёти говорили: «Здравствуйте, дядя Гриша, здравствуйте, дядя Гриша!» Я думала – для кого дядя, для кого и папа.
Потом этот «дядя Гриша» стал выступать в детских передачах на радио. Все детские передачи начинались с его выступления. Он очень много писал музыки на детские стихи Маршака и Чуковского. Всё это сначала исполнялось у нас дома и часто исполнялось на радио. Иногда ему давали возможность выступать по радио просто с пением. По-видимому, из уважения к нему. Пел он неаполитанские песни. К сожалению, в 1937 году всё было стерто, я пыталась потом хоть что-то получить из отобранного, но ничего не осталось.
Также он вёл по радио передачу «Старинная музыка». Дело в том, что у него, кроме колоссальной по тем временам книжной библиотеки, была и нотная, которую Академия наук всё время хотела взять на учёт, чтобы он был хранителем этой библиотеки, но, к сожалению, все наши учреждения очень долго раскачиваются, а судьба распорядилась несколько по-иному. Я, правда, знаю, что часть папиной библиотеки уже после ареста попала в Салтыковку116. Дело в том, что мамина приятельница работала в библиотеке Салтыкова-Щедрина в Ленинском отделе, и она маме сказала: «Знаешь, что Гришина библиотека находится у нас в подвале? Я видела книги с его печатью».
Но это остатки. Самое богатейшее из всего, что у нас было – это его нотная библиотека. В детстве я это мало понимала. Но когда потом я заглядывала к старым букинистам, а все букинисты папу знали и меня знали, поскольку он меня по всем этим подвальчикам таскал, они сокрушались: «Кто же у нас теперь будет покупать эти ноты?» Таких специалистов, которые всё это забирали бы, в Ленинграде были единицы.