— Ась? — не понял в очередной раз догнавший друга Никеша. Сбоку мелькнуло нечто большое и стремительное, ровно выскочил откуда-то сотканный из серого снега жеребец и, ожидая, замер, вытянув шею.
Что-то сказал Никеша, ветер отбросил слова дебрянича назад, к обозу. Буранная волна ударилась о передовых всадников, прижалась ко льду, растеклась поземкой, и застыли против серого коня рожденные той же метелью волки.
— Видишь? — одними губами спросил Георгий.
— Вижу, — кивнул Никеша, но что видел дебрянич — осатаневший снег или тянущих друг к другу вьюжные морды врагов? Конь и волки… Им никогда не понять друг друга. Никогда. Буран даже не взвыл, завизжал, и сквозь снежный пепел проступили фигуры всадников. Не призрачных — из плоти и крови. Роски. Роски, спешащие навстречу по вележскому льду.
— Тверень, — решил подоспевший Щербатый. В ответ Георгий послал жеребца навстречу прорывавшему метель чужому коню. Два всадника, словно отразив друг друга в колдовском зеркале, оторвались от своих, чтобы съехаться лицом к лицу.
— Ты? — узнал Георгия слепленный из снега богатырь. — Залессец. Помню.
— Ты первым ехал, — вспомнил и севастиец, — у Лавры…
Тверенич согласно кивнул. Он хотел что-то сказать. И Георгий хотел, но из стихающей на глазах метели выезжали все новые и новые твереничи, выстраиваясь за спиной товарища. Они смотрели не на севастийца, а дальше. На старшую дружину князя залесского. Лица тоже могут быть зеркалами. Георгий видел в них смерть — не свою и не огромного дружинника, а пока ничью, вынырнувшую из зимней мути, чтобы забрать с собой не одного и не двоих, но сгрести людские жизни со снежной скатерти целой охапкой.
— Я не хочу тебе зла, залессец.
Сказал это тверенич или почудилось?
— И я, тверенич, тебе зла не желаю, — отчетливо произнес Георгий, — ни тебе, ни господину твоему. Но я ем залесский хлеб.
У Лавры твереничей было раз в семь больше, но и к хану, и к Господу Гаврила Богумилович и Арсений Юрьевич ездили по-разному. В Юртай князь Залесский взял с собой не только старшую дружину, но и наемников, а тверенич, похоже, отправился налегке. Если, конечно, он ехал к хану, ехал и повернул. Или повернули те, кто не захотел умирать? Оставили обреченного князя и сбежали. Такое тоже бывало.
— Возвращаетесь? — В вопросе Георгия еще не было презрения. Он просто хотел знать. — Все ли?
— Все, — твердо сказал роск. Он все понял. — Пусть, кому нравится, подковы ханские лижут, не про нас это.
— То-то смел ты, Орелик, — прошелестел возникший за спиной Терпила. — Пусть другие за вас подковы лижут и смолу глотают… За вас да за послов побитых. Легко гордым да смелым быть за чужими спинами.
— Это Тверень-то за чужими спинами?! — вскинулся кто-то с распухшим носом.
— Так не Резанск же, — удивился толмач, — и не Нижевележск… Им-то первыми Орду привечать. А после них смолянам, дебряничам, святославцам да нам грешным… Пока до Тверени дойдет, земли роскские кровью умоются за гордыню за вашу.
— Да что ты с ним говоришь, с аспидом? — Высокий тверенич двинулся вперед и почти наткнулся на Никешу. Терпилу дебрянич не любил, однако он служил Залесску, а Дебрянск лежал на пути саптар. Если Орда двинется на Тверень…
— С аспидом говорить проще, чем с ханом, — кивнул толмач. Орелик в ответ только сдвинул брови. Он хотел ударить, но все-таки помнил, что не сам по себе. Когда один из ортиев ударил дината, василевс сослал строптивца на границу к варварам. Ортия звали Стефан Андрокл.
— Оставь, Терпила, — мягкий спокойный голос принадлежал Гавриле Богумиловичу. — Нельзя вменять воинам княжью вину, несправедливо это. Твереничи, скажите брату моему Арсению, что я хочу говорить с ним.